Выстрел в Вене — страница 11 из 39

А хозяйка была увлечена беседой с тем самым вторым, нехорошим спутником. С ним вместе они доехали до Западного вокзала, там из экспресса пересели в подземку, где их пути все-таки разошлись. Девушка отправилась в 4-й район, в бюджетную, но вполне для московской журналистки достойную гостиницу «Карлтон Опера», принимающую путников со всего света ещё с имперских времён. А Константину Новикову предстояло провести венские дни в гостинице «Мередиан».

Номер в этом современном и весьма дорогом учреждении выходит на бульвар, и из окна можно взглядом дотянуться до зеленоватого бронзового Гёте, что восседает на троне в величественной задумчивости, не мешающей ему алхимически превращать железную стружку окружающего бюргерства в медь и бронзу почитания и восхищения. Лучи солнца, которыми бывает полна Вена, едва греют его высокий лоб и макушку и, повторно отражаясь от больших окон «Мередиана», ложатся блёстками на тяжелые трехвековые веки. И гаснут в глазах.

«Мередиан» — прекрасное место в самом центре Вены и дорогое. Однако, несмотря на все прелести, проведет в «Мередиане» этот постоялец всего одну ночь, и уже на следующий после заезда день он переселится в куда более скромную «Карлтон Опера», сохранив за собой, впрочем, и номер с видом на Гёте. Что же побудило постояльца к перемене места?

Глава 8. О том, как Новиков вспомнил про комиссара Пламенного и про мир без случайностей

Может статься, скучно стало Константину одному в номере под высоченным белёным потолком, под огромными дорогими репродукциями Ренуара, щедро развешенными на стенах словно в знак протеста против повсеместного Климта? Изящные рамы, широкие паспарту. Захотелось иного искусства? Или другой жизни? Искусство отличается от жизни тем, что ему для цельности необходима рамка, а жизни рамка не нужна, ей уже определены два берега.

Что знает о жизни встреченная им нынче соседка по рейсу? Что-то знает. Что-то узрели в нем ее быстрые глаза. То ли, что он тщательно скрывает о чужого глаза — надежду на идеал? Но разве идеал возможен был бы не как фантом, а как объект, присущий миру жизни, если бы берега ее, то есть жизни, не служили бы и рамками произведённому ею явлению искусства?

Как бы то ни было, Костя Новиков переехал в «Карлтон Опера», и там заселился в скромный номер на верхнем этаже, под крышей. Едва ли не всю площадь занимали кровать и стол. В комнате поначалу было душновато, и он настежь распахнул окно, рама которого накатила как раз до середины кровати. И ветер Вены разогнал, развеселил пыльный воздух. Тогда Константин извлёк из сумки маленький алый флажок и прицепил его к кровати. Если бы кто-то из дома напротив в бинокль принялся бы разглядывать комнату нового обитателя отеля через окно, то разглядел бы крохотные серп и молот, золотящиеся в углу флажка. Новиков обосновался в номере. И тут — очередное совпадение — в узком, многоугольном коридоре, какие часто встречаются в старых, не раз перестроенных и достроенных венских домах, Константин обнаружил на желтых обоях, между вензелями, надпись, сделанную современником. Имя было выведено настойчивой рукой взрослого человека — Эдуард. Здесь был Эдуард Племенной. Никакого отношения к дяде Эдику этот человек иметь не мог, но надпись надолго задержала на себе взгляд и мысль Новикова.

С дядей Эдиком они играли в комиссара Пламенного. Вернее, из рассказов дяди Эдика, его выдумок, его разнообразного самиздата самым любимым произведением был рассказ об этом комиссаре Пламенном. Не рассказ, а легенда, героем которой мнил себя юный Костя, вслушиваясь в небыструю и полную неправильных, грассирующих звуков речь Эдика. Как у угасшего в ночи костра, от углей, от их расходящегося тепла греют руки, так грелся и он мечтами, плывущими от угасших слов, когда Эдик оставлял его наедине с собою и со сном и уходил в свои покои, и в свой покой… Едва ли не любимым из многочисленных сюжетов о Пламенном был тот, где «немцы» тайно завозят в красный Петербург состав с немецкими марками, он так набит деньгами, что двери вагонов трещат на морозе, они выгнуты наружу и едва удерживают давление бумажного злата. А запах от состава такой вкусный, что за ним галки да вороны в столицу тянутся. Сбиваются в огромные стаи, и летят в паровозном дыму… а по земле — лошади, повозки, люди… Пахнет им свежей валютой, деньгами пахнет. Но обманул немец советскую власть. Пообещал деньги привезти и прямо с путей народу раздать. А Ленин болеет, а Троцкий в опале, а на дворе — НЭП, или НЕПП, как это звучало из уст Эдика. НЕПП, Туоцкий. Немцы хитрые, нэпман ли, не нэпман ли как набьёт карманы марками, так и не захочет он воевать с мировым капиталистом за светлое трудовое будущее во всеобщем скромном благе и общественной собственности на станки, блага эти производящие. Перекует советский народ мечи, так сказать, на орала, а копья свои на серпы… И некому тот поезд остановить. (И Костя представлял себе маленьких суетливых людей, спешащих за огромным товарным составом, — у них копья наперевес, мечи да серпы. Значения слова «наорало» он в этой фразе не понимал, но принимал как данность, как и всего дядю Эдика). Но вот перед толпою, над которою реют вороны и галки, появляется комиссар Пламенный. Он вырос перед гудящим паровозом из-под земли, на белом рослом коне, в чёрной бурке, накинутой поверх огненно-рыжей, в цвет чубатых волос и лихо подкрученных усов, рубахи. Он вырос перед чёрной металлической машиной и, не тратя времени и силы на слова, выстрелил ему прямо в брюхо из серебряного маузера на длинной-длинной деревянной рукоятке и с длинным серебристым стволом. Ворон и галок первых, прежде людей, коснулось колыхание воздуха, произведённое выстрелом из серебряного маузера, и настиг звук встречи двух металлов, прорвавшийся сквозь грохот состава хлопком лопнувшей струны. Птицы взмыли в испуге ввысь, в стороны, их чёрная туча в хаосе разорвалась на облака. Хаос — это смятенная стая птиц…

А состав, словно мощный зверь, которому нипочём пуля охотника, катил и катил на комиссара Пламенного, а тот больше не палил из маузера, да и не отступил, как будто умел глядеть в нутро зверя, в котором уже нет жизни, несмотря на настырный ход. И вот медленнее и медленнее стали вертеться колеса под бешеный свист клаксона, и чёрный паровоз, умеряя и умеряя ход, качнулся в последний раз и замер посреди бесконечного белого поля перед белой мордой комиссарского коня. Но люди, бегущие на запах марок, разъярились уже и бросились на двери тех вагонов, дальние напирали на ближних, тесня и сминая себе подобных. Но комиссар Пламенный не мешал им и наблюдал молча, лишь наклонившись вперед в седле. И когда подалась первая из дверей, и на них посыпались пачки денег, комиссар не двинул коня с места под насыпь. На его глазах долго ещё люди насмерть били друг друга. И только когда первые выжившие счастливцы, сжимая трофей, стали выбираться в снег и отползать от толпы, и их силуэты темными мелкими брызгами все дальше разносились по полю, как будто по темной густой кляксе мазута раз за разом били поварешкой — только тогда комиссар Пламенный побудил толчком пяток коня к движению и, переложив маузер в левую руку, в правую взял острую шашку. Белый конь боком спустился с полотна в снег и по полю, по полю, взял разбег по большому полукругу, мысленно отделившему людей от дальнего леса. А на нем комиссар с занесённой шашкой. И как принялся рубить с плеча Пламенный головы счастливчиков и кисти рук, сжимающих деньги, не оставляя никого и сужая, сужая полукруги, отмеченные алым, так и рубил до устали, а перебил всех. А тех последних, кто одумался, и бросил бумагу в снег, он рубить не стал, а перестрелял точными пулями в самое сердце. И когда последний из толпы пал, на поле опрокинулось небо сухим бездонным снегопадом и стёрло серое да алое на кипенно-белом. Один только Пламенный. На его шапке и плечах не оставался, не рос, не удерживался снег, и таяли крупинки, попадая в его широко раскрытые обращённые к небу зрачки, становясь слезами. И так он стоял, пока не устало небо, не улеглась буря, не стало поле кипенно-чистым. И уже тогда поскакал комиссар Пламенный в Петроград-Петербург, к больному Ленину, и там рассказал, как защитил Советскую власть от немца…

Больше всего поражал Костю финал. Раз за разом он спрашивал у Эдика, а что же с огромным чёрным поездом, наполненным немецкими деньгами! Ведь толпе подался только первый вагон. «А тот так и стоит на том самом месте под снегом, только и ждёт своего часа», — многозначительно щуря глаз, отвечал Эдик. И сколько ни пытался Костя взять его на зубок, мол, отчего же не едут туда кладоискатели, и не отправиться ли им туда самим, Эдик усмехался — мол, шашки комиссара не боишься ли? Ленин-то мертв, а Пламенный с коня не сошёл…

Настал день, когда Константину Новикову довелось убедиться воочию, что комиссар Пламенный тоже мертв или зрение его с годами ослабло. Был год из тех девяностых, когда дела делались с государевыми слугами, и вот такое дело его привело к своему человеку на таможню в Шереметьево. Все было оговорено-договорено, но тот вдруг только руками развёл — извини, братишка, весь порт закрыт, охрана такая, что круче чем у президента Клинтона. Нынче никаких дел при таких делах. «А что за кипишь? В самом деле Клинтон?» Таможенник наклонился тогда к самому его уху: «Транспортный самолёт из Америки сел, и он полный свежих долларов, для нас отпечатанных. На разогрев экономики. Сейчас перегрузят, пересчитают и повезут Ельцину, олигархам раздавать, яйца по корзинам раскладывать». «А комиссар Пламенный тут?» — удивил «своего человека» на таможне Новиков, хотя сам знал уже ответ…

И вот наскальная надпись в венском отеле. «Кто ты, автор настенной надписи, и как твое неандертальское искусство жизни сплело тебя с дядей Эдиком, который, как и бог, случайности такого рода отвергал как принцип? Так знак ли ты мне, что я сближаюсь с целью, с моей собственной, личной точкой пересечения с историей, или совсем другое ты мне хочешь сообщить»? Говорил ведь Эдик, что способ упорядочения случайностей — это любовь?