Выстрел в Вене — страница 20 из 39

едней минуты, что будет расстрелян, а когда поверил, то это был один из самых светлых моментов в его жизни, момент озарения — тут его уже не слушали. Кстати, нашлись и критики. Критики среди своих. Они задавали вопрос, а имел ли рав Нагдеман право прятать у себя фашистов. Таких были единицы, однако одно их наличие усилило хор голосов тех, кто жаждал легенды. И тут Яша взял и уехал в Аргентину, поднимать там маленькую либеральную общину, возникшую, как острова возникают в мелеющем море. Там он снова оказался на своём месте, и уже до конца дней своих…

А что Новиков? О нем никто не спорил. Его арестовали через месяц. Дело было быстрым, и его расстреляли в том самом дворе. Не били, не хулили, просто расстреляли. Щербатый солдат, волею судьбы и тут оказавшийся в расстрельной команде, всадил ему, вместо грудины, пулю в самый лоб. «Будешь знать, как с евреями нянькаться», — прошептал он, глядя на близко лежащее тело, быстро отдающее душу.

Яша ничего не мог знать о конце капитана Новикова, если бы не Эрих Бом. Берлинец появился в Аргентине и разыскал своего брасловского спасителя, а разыскав, рассказал окончание истории. Чекисты-разработчики решили, что так будет проще открыть сердце Яши Нагдемана, полезного человека, чьи связи простираются от Брюсселя и Антверпена до Буэнос-Айреса, Касабланки и Иерусалима.

Эффект совместного переживания глубокой вины двумя совестливыми людьми советская разведка учла и оценила верно. Бому не пришлось обманывать Яшу. Их первая послевоенная встреча по иронии судьбы или по замыслу чекистов произошла в Австрии, в Тироле. Яша приехал в Тироль на конгресс, один из множества конгрессов в Европе, имевших целью совладать с ее нацистским прошлым, разделить ее на жертв и палачей и покаянием и исправлением проложить оттуда мост в будущее. Яшу туда позвали как «не вполне жертву», он подходил на роль экзотической фигуры, за который стоит целая легенда. И вот на конгрессе Нагдеман встречает Бома, антифашиста, убежденного человека, вернувшегося из советского плена. Яша был поражён, с первого взгляда признав в рослом, рано поседевшем бородаче, что подошёл к нему, своего брасловского незваного гостя. К изумлению окружающих, ставших невольными свидетелями этой сцены, двое участников конгресса, сойдясь, обнялись и так простояли долгие минуты, положа друг другу головы на плечи, словно не люди, а лошади. По лицам их текли слезы. Вокруг них воцарилась тишина.

После этой встречи Яша отменил своё выступление. Он закрылся в комнате с немцем и, не прерываясь на ночные часы, и не отвечая на стук в дверь и на звонки по внутреннему аппарату, раз за разом, от начала до конца и снова с начала слушал рассказ немца. А на следующий день Яша покинул Европу и вернулся в Аргентину, чем вызвал неудовольствие организаторов конгресса, уважаемых и влиятельных людей. Прощаясь с ним, Бом произнёс такие слова:

— Наша встреча не могла быть случайной. Я сделаю все, чтобы поехать к тебе и быть рядом с Мойшей и Эриком. Быть с ними столько, сколько позволит жизнь. А нацистов и в Латинской Америке хватает, вот и мне работы хватит.

Яша в ответ, не раздумывая, пообещал Бому всяческое содействие в обустройстве, стоит немцу оказаться возле него, под Буэнос-Айресом. И высказал просьбу: помочь в поиске родственников капитана Новикова. Бом сказал, что немедленно займётся розыском через антифашистский комитет.

Яша уехал, а Бом остался, но вместо участия в заседаниях он ходил и ходил вокруг горного озера, такого ровного, как будто воду в нем радетельная хозяйка выгладила утюгом. Немец бросал тяжелые взгляды на такую воду и видел в ней отраженные вершины, которым годы — ничто, и которые не ведают скуки, потому что мимо них, как суда мимо морских портов, проплывают облака, эти посланцы бесконечности.

Да, он ни в чем не соврал Яше. Ни в чем не изменил себе одуванчик, а как изменился! Не соврал, не солгал, однако не рассказал всей правды. Правды о том, как он, Эрих Бом и советская разведка готовятся использовать раввина и его связи на благо антифашизму и антиимпериализму. Но это его, Эриха Бома, правда. Он заплатил за неё. Пусть рав Яша Нагдеман найдёт свою чистую правду сам и сам ее оплатит. Поэтому Эриху Бому незачем маяться угрызениями совести за несказанное перед чистым человеком. Все и вся служит какой-то одной цели, только каждому предоставляется возможность увидеть ее по-своему.

Поднимая взгляд от ртутной воды и перекидывая его через перевал туда, откуда плыли облака, в Баварию, в Альгой, Бом вспоминал про Руммениге. Яша Нагдеман поинтересовался и его судьбой, и в вопросе раввина Эрих не услышал злобы и неприязни, а равно и сочувствия. Он распознал один только искренний и отстранённый интерес историка. Раввин — историк человеческих сюжетов и судеб. Бом в этом завидовал Яше. Как после всей адской свистопляски, пережитой им, еврей находит в себе готовность проявить беспристрастный интерес к ходу явлений без привнесения собственной оценки и цели — а цель влечёт желание справедливости, мораль, ту самую оценку? Он, Эрих, устроен так, что не может обходиться без вычисления ходов и просчета комбинаций, умирающих в отсутствии цели. И это объяснимо даже с той точки зрения, что для Яши война не начиналась, потому что у истории опасностей для еврея в частности и человека вообще нет начала и конца и нет антрактов. А вот для Эриха война закончилась, и закончилась она прологом к новой сшибке миров лбами. И теперь надо снова готовиться и быть готовым…

Однако Бому нечего было ответить на вопрос Нагдемана-старшего. Советские начальники рассказали ему о судьбе Новикова, но ничего не стали говорить о новой судьбе Курта Руммениге. Он догадался, почему, и сделал вывод, что Руммениге жив и даже оставлен жить с пользой для его, Бома, легенды. Бома это устраивало, а существование баварца ничуть не волновало, и так было до встречи с Яшей и его вопроса. А теперь, глядя сквозь горные гряды и представляя себе мирную Баварию, которая там оживала и богатела не по дням, а по часам, Бом сам обратил к себе, к самому своему нутру, один чёрный вопрос: хочет ли он, чтобы его бывший камарад по боям под Браслово пережив плен, благоденствовал за альпийской грядой, выращивал и забивал коров, пил их кровь, учил любимых внуков умению жить? Эрих Бом мог многого не знать и не понимать, но в одном своём выводе он абсолютно уверен — Курт Руммениге как был, так и останется нацистом. Не оттого даже, что он убеждён — убеждение можно изменить и сменить — а оттого, что в нем как вирус в клетке, гнездится нацизм. И этот герпес не выковырять и не убить, хотя его на время иногда можно загнать в угол заботой о силе иммунной системы…

Цель пожирает молодость. Эрих Бом стоит над ртутью и курит, направляя верхней губой дым струей к груди. Это привычка. Там, где молекулы табака рвутся сквозь бороду, седой волос идёт в рыжину. Бому — двадцать семь лет. Через полгода он вылетает в Аргентину и с тех пор сопровождает семью Яши Нагдемана. Самого Яшу, до его преклонных годов и вплоть до его благочестивых похорон, потом — Мойшу, известного геометра и чудака. А теперь Эрик. Бом, девяностолетний старик, желал бы уйти в мир иной раньше тезки, он хочет, чтобы Эрик сыграл на его похоронах… Он устал хоронить Нагдеманов. Он действительно стар, цель сожрала его возраст, но он, так же как в двадцать семь лет, продолжает просчитывать во имя ее жизненные комбинации. Странная это цель, ведь давно уже нет ни СССР, ни антиимпериализма, ни парадигмы абсолютного зла, а без неё нет и всемирного антифашистского движения.

Получив сообщение от связного из Москвы о том, что к Нагдеманам стал проявлять повышенное внимание внук Петра Новикова, Бом и насторожился и обрадовался одновременно. Вот она, последняя партия, его последняя задача? Эрих, не доверяя до конца своим новым кураторам, которых он держал за зелёных мальчишек, сам принялся за дело. Теперь уже он теребил и Москву, он задействовал свои многочисленные каналы, стремясь побольше выяснить про Новикова-младшего и его планы. А Москва как будто пребывала в дреме. О полёте Новикова в Вену Бом узнал тогда, когда молодой человек уже собирался в аэропорт. «А что, Австрия не Аргентина», — удивились возмущению Бома целый подполковник. А то, что в Вене намерен выступать его подопечный великий музыкант, им невдомек? Старик не устал возмущаться беспечности русских государственных и государевых людей. Не устал, хотя так к этому привык…

Но Бом был бы не Бомом, если бы исключал и другие объяснения московской халатности. А что, если Нагдеман им больше не нужен? Или не нужен Бом в качестве опекуна? И вот тогда берлинец задался вопросом, как он поступит, если его поставят перед выбором между необходимостью выполнить ту работу, делать которую он когда-то поклялся ещё Советскому Союзу, но выполнить — ценой благополучия сына спасителя своего? Бом не раз прежде говорил себе, что он — поистине счастливчик. Ни единожды его не ставили перед таким выбором его кураторы, хотя в том он видел и свою заслугу — так устроил он свою работу, такой бок-парус подставил ветру, что даже в труднейшие и опасные годы проверок и перепроверок кураторы не решались пробовать его на этот зуб. Это те-то волкодавы… Так они его, Эриха, прочитали. Но счастье — изменчиво. А нынешние кураторы — мелкотравчатые. Что как раз опасно! Нынешние его и читать не станут. Что его читать! Старик ведь… Вот придет в голову какому-нибудь целому полковнику разыграть какую-нибудь ловушку с жертвой, и плевать ему на то, сколько пользы Москве принесли связи Нагдеманов…

И что же он? Что же, правильно его прочитали те, прежние кураторы? Не отдаст он им Эрика, если что? А из этого вопроса логически вытекает второй вопрос — должен ли он сохранять верность Москве, которая сама едва ли сохранила верность самой себе? На второй вопрос Бом нашёл ответ давно: да, должен, пока в Москве празднуют День Победы и не награждают медалями власовцев. В этом его исторический подход к современности. И на первый вопрос у него есть ответ. Ответ — билет.

Он не любил, не развил в себе любви к новой Европе, где, как он не уставал повторять, снова правят Порше и Крупп. Но вылетел в Вену не медля, как только того потребовала оперативная обстановка. Он взял билет на ближайший рейс, пусть полет — с двумя пересадками, что для старого человека вдвойне в тягость. Пусть поясница в последний, в крайний год стала его подводить, утратила былую подвижность. Пусть аэропорт в Гатвике — это испытание для более молодых спин и коленей. Плевать. Scheiss egal