Инга поглядывает на часы, хоть знает, что спустилась из номера раньше обусловленного времени. Беседа с Нагдеманом сложилась в её голове ещё ночью, но что-то тревожит её. Это истинный гуманизм развитого общества, это истинная демократия — когда верхи мудры настолько, что способны организовать низы к их, низов, вящей пользе, а низы не слепы и им по силам эту пользу разглядеть и признать. Запретили курить в гостиницах, на вокзалах, в кафе… И улица пуста, её не наводнили революционные массы возмущённых венцев! Венец понимает разницу между гранью и огранкой, когда речь идёт о свободе. Свобода развитого человека, человека будущего — это здоровый образ жизни, а не мысли. И это тревожит тебя, Инга? Почему?
У Инги перед глазами — бывший её гражданский муж. Её любовник, её любовь, её ментор и несчастье её, оставленное в прошлом. Художник Залиховский, вот он, всклокоченный, мохнатый и красновекий, как вечно обиженный, не выспавшийся и оттого грустно глядящий на мир сенбернар. Он прост, он пьёт не коньяк, а водку, он через слово сыпет ловко и крепко матом, и он гениально крупен, как Роден. Инге с ним было так интересно, что ей не потребовалось труда, чтобы убедить себя в любви к нему. А что? Что такое любовь, как не тяга быть вместе, как не тягостное сожаление о пропущенных или упущенных часах общения? Минутах. А как он молчал! А какие мужчины раскрывали души, оказываясь у него на кухне, где так чарующе щекотал ноздри аромат кофе. А каких красавиц влекло в его мастерскую… Какие груди, какие носики, какие благородные носы с горбинкой. Он дарил ей их всех, дарил так, что она могла не ревновать к ним, могла счесть себя красивее их.
И он, то пыхая трубкой в седину, то, в недели безделья, сменив тяжелую, похожую на русскую печь пыхалку на самокруточку, любил глядеть на Ингу, как она, усевшись нога на ногу в его высоком кресле-качалке с кожаной чёрной спинкой, ещё дедовском, скрипучем кресле, подносит к губам тонкую длинную иностранную папироску. Он, не давая стряхнуть пепел, изучает, как тот подбирается к ее очаровательному ротику… Папироску он называл табачными часами. Прежний хозяин кресла, столь полюбившегося ей, был советским писателем, и на этой коже помещалось именитое седалище. Так шутил Залиховский, когда ее голое тело, ее кожа соприкасалась с кожей артефакта. Недели его безделья, разбивающие цельные мраморные плиты месяцев его сумасшедшего тяжелого труда, были пропитаны разнообразными оттенками табака и равнялись счастью и свободе… Говорят, что они так редко оказываются равны… Счастье и свобода.
Но! Однажды — что ей взбрело на ум? Мечта о ребёнке от этого человека? — она приняла решение, что бросает курить. Кто-то в ее редакции, тогда ещё отнюдь не культурной, от доброты душевной посочувствовал, мол, такая стала ты, милочка, серая лицом, такая бледная! Бросай курить, тебе ещё рожать…
И она попросила его, в заботе о будущем и в своём праве, не дымить хотя бы в спальне, а он, ее властный мужчина, тут не стал спорить и согласился. Скривился в улыбке, как будто уже предвидел неизбежное, но согласился. Была весна, как раз запахло талым снегом, скрещённым с землёй. Через месяц они расстались. Это произошло само собой, без зла и без скандала. Просто стаял снег. Залиховский не курил в спальне и стал скучен. Она сидела в кресле, а он больше не глядел на неё тем особым взглядом, каким и в высшей степени сосредоточенно, и так же в высшей степени отвлеченно глядят на путеводную звезду, и не исчислял секунды вечности по табачным часам.
Снег стаял. Что осталось? Что-то. Залиховский был не из тех, кто спешит помогать людям делами. Он испытывал больший страх прослыть в своём кругу альтруистом, нежели циником и эгоистом. Две его бывшие жены годами ждали алименты. Но в трудные для Инги дни, уже расставшись с ней, он помог ей, изгнанной из газеты, вернуться в профессию, и с повышением. В конечном итоге ему она обязана нынешним интервью с Нагдеманом. Она — это фотон, отправленный одним великим другому великому. Так, коротко и с присущей ему самооценкой, в которой ирония только подчеркивает всю высоту мерки, применяемой к себе, Залиховский ответил ей на изъявление благодарности. Она добавила к этому от себя: она — не фотон, а снова курящий свободный радикал в цивилизации здоровых людей, которая уничтожит остатки культуры. Культуры быть свободным и счастливым.
У Инги мелькнула дерзкая мысль, а не с этого ли начать интервью? Скульптор Залиховский, ее творческий наставник, учил ее соединять низшее с высшим, а высшему немедленно находить саму приземленную форму бытия, «приземлять» полет. Форма «бычка» — его выражение. Что может быть прозаичнее «бычка» и поэтичнее его?
Курил ли когда-нибудь музыкант из Аргентины? Что он думает о запрете на курение, не победит ли он творческое начало в здоровом духе? Не выкурит ли творца? Это прагматично — счесть, что в жизни одна из форм проявления добра — это проявление преемственности. По крайней мере, если эта жизнь — жизнь женщины. Да, прагматично материализовать связь с художником Залиховским в чудесную статью о музыканте Нагдемане, которая вздернет на новую высоту карьеру…
Карьеру? Инге вспомнился и Новиков. Память на мужчин, эта особенная картотека, которая у девочек создаётся вместе с рождением, и в которой каждое новое лицо, новый скол носа — это новый отпечаток неповторимого, воспетый дактилоскопией — память на мужчин вплотную сблизила Залиховского с Новиковым, своевольно наложила друг на друга их силуэты, мгновенным сканированием сравнила их лица. Инга обернулась. За ее спиной стоял Константин. Он улыбался. Ей показалось, что он смеётся над ней. Как будто он взрослый, а она опять — девочка.
— Что не так? — резко спросила она.
— Куда, старик, несёшь ты эту ношу? Давай-ка лучше я ее возьму. Я молод и, твой груз тяжелый взвалив на плечи, донесу легко! — продекламировал мужчина и протянул, было, руку к сумке с фотоаппаратом. Но девушка отстранилась, словно защищая от посягательства своё самое ценное. Лицо исказила недовольная мина. Однако Новиков проявил настойчивость. В английском костюме он выглядел даже в своих глазах неожиданно убедительным оратором. Убедительным, пусть и нелепым, как убедителен и нелеп добротный английский шкаф. Викторианский шкаф среди павильона IKEA…
— Я, как-никак, на сегодня твой ассистент. Типа оруженосец. А с оружием я обращаюсь бережно, — мужчина успокоил Ингу, завладев ремешком.
— Ладно, держи. Но на улице не опускай на землю. Это выдаст в тебе дилетанта, — согласилась она.
— Твоя задача за пол часа превратить меня в профессионала. Пойдём в холл, ты посвятишь меня в тайны искусства фотографии. И я буду снимать тебя во время интервью в лучших видах. Для семейного альбома.
Инга вперилась в лицо Новикова. Последнюю фразу она сочла напрасной, лишней, не оправданной какой-нибудь ее вольностью. Но она видит лихой огонек в его глазах, и костюмом ее не обманешь. Это не та сосредоточенность тяжеловеса, которая понравилась ей накануне, и не та легковесность, которая была ею отмечена за завтраком? К чему эта термоядерная реакция возбуждения, что-то ей напомнившая?
Вот оно что! За Залиховским водилось такое, когда он успевал забить косячок с утра… А что, если этот ее ассистент тоже балуется и уже подкуренный? Идти с таким на интервью нельзя. И давать ему в руки аппаратуру — нельзя… Девушка испугалась, что совершила опасную ошибку.
Инга развернулась и направилась обратно в холл. Сейчас она мирно завладеет фотоаппаратом и избавится от спутника. Не станет же он с ней бороться! Хотя с Залиховского в его худшие минуты сталось бы! Черт, почему она то и дело совмещает силуэт с тенью?!
В холле, стоило Константину усесться на топчане, Инга вновь завладела сумой. Она не стала садиться напротив в кресло и поставила в известность Новикова, что решила обойтись без его помощи. «Это все-таки непрофессионально», — сказала она строгим голосом, так не подходившим к ее рту.
— Вы опасаетесь, что я подведу? Вас смутила легкомысленная фраза? — не противореча ей, поинтересовался Новиков, чем опять удивил девушку.
— С чего Вы взяли? — сухо ответила она, про себя, впрочем, отметив его проницательность.
— Я не красуюсь, Инга, но я умею читать по глазам. Я не курю анашу, Инга. Не один мой боевой товарищ остался в земле от этой дурной привязанности. Косячок — забава людей Вашего круга, служителей муз. Прочь дурные подозрения. Я даже не курю.
— При чем тут курение? — резко ответила Инга. Ее голова помимо воли погружалась и погружалась в зыбкую теплую среду, где девушка теряла поводки собственных мыслей.
— Инга, я же тебе говорю, что читаю мысли, если это необходимо. Не бойся меня. Не станем противиться судьбе. Я в одном только убеждён — в моем присутствии Ваше интервью пройдёт гораздо содержательнее, чем без меня. Зря я, что ли, на костюмчик потратился?
Лицо говорящего стало сосредоточенным и значительным, слова — понятны, они, одно за другим, тяжелыми камнями погружались с поверхности на самое дно слуха Инги. И со дна обратно к поверхности катилась волна, за которую хотелось ухватиться и нестись на небо. Это не был гипноз, но как будто гипноз. Девушка достала фотоаппарат и поместила его на столик, что разделял кресло и топчан.
— Хорошо, у нас пол часа, — не своим, механическим голосом заговорила Барток.
Собственно, машина все способна настроить сама, важно направить объектив в правильном направлении и нажать на нужную кнопку. Птичка! Остальное — понты.
Константин это знал. Его болгарке довелось поработать фотографом. Она не раз, ничуть не шутя, замечала, что эта работа сродни работе снайпера. Дождаться, направить и нажать… Впрочем, если верить ее рассказам, она с фотоаппаратом поохотилась не на знаменитостей, а на всяких тварей небесных… Странная судьба — фотографировать птиц, а стрелять в людей…
— Вы меня слушаете? — донёсся до него голос Инги.
— Нет, не слушаю, — зачем-то честно признался он.
— Как это?
Бывают секунды в жизни человека, которые телескопически вмещают в себя года, а то и века. Щёлк, пронеслась секунда, но ты остаёшься в ней мухой, той самой мухой в янтаре. Отец, Кирилл Петрович Новиков, не то что брезговал советской литературой, но держал ее от себя на расстоянии вытянутой руки. Исключение составляла книга, написанная его знакомым. Щелкнуло в скрытном сердце Кирилла Петровича, когда он прочел, как молодой моряк из колодца темного трюма рыболовецкого судна, перекатывающегося на крутых волнах, сквозь люк, подобный телескопу, видит над собой, высоко над штормом земным, в дневном небе, голубую звезду. И прозрение возможности — возможности прямой связи с той самой бесконечностью, откликается в его маленьком сосуде тела, отданного волнам, возможностью чистоты и честности. Отец не раз и не два предлагал взрослому сыну прочесть любимую книгу. Сын, однако, проявил упрямство, так и не стал читать ее, он не принял привязанности отца к ее автору, изгнанному из СССР в Германию. Зачем ему чужая звезда, если для того, чтобы понять отца, у него есть своя…