Выстрел в Вене — страница 24 из 39

Каждому — свое. Jedem das Seine[13]. У Новикова-младшего было своё переживание, и не под небом над Днестром, а в восточной Германии, в Веймаре. Из Берлина, куда его с Ириской и племянником занесло промозглым декабрем две тысячи какого-то года, перед самым Новым годом, он на день съездил на экскурсию в город Гёте и там оторвался от туристической группы и от родственников.

Один он ходил по кладбищу, что над бурым Изаром, на склоне по другую сторону от домика немецкого просветителя, — по маленькому квадратному кладбищу, обнесённому оградой с воротами, на которых Красная Звезда сообщает о тех, кто там покоится, — ходил меж ровных и тесных, как солдаты в строю, рядов могил, покрытых зеленой, хоть и декабрь, травой и означенных табличками, на которых имена часто были перепутаны с фамилиями — хоронили, видно, местные немцы — и в одном прослеживал гость, забредший туда, особую последовательность — в датах смерти. 1945, 1946. Раненные, не пережившие войны в местном госпитале, заключил Константин, переходя с непокрытой головой от одной вечной кельи бойца к другой. Порывистый ветер трепал его чуб, то и дело напоминая о близости реки. Он с тяжелым сердцем думал о них, и не о них только, а о деде, Новикове Петре. Они пережили его и не лишены наград. И что? Холодно, вот что… А ещё одна назойливая мыслишка низкого строя отвлекала его. И в декабре спелая трава, сочные бесконечные луга Тюрингии, через которые вёз туриста в Веймар автобус… Как эту страну с таким добрым климатом можно сравнивать с Россией! И зачем, зачем людям-человекам из благодатной Тюрингии было идти, рваться в Нечерноземье, в Москву, в мерзлый Ленинград? Зачем навлекать на свои головы нашествие тех, кто голоден и зол в драке? Сеяли бы и пожинали в своей тучной земле, чем хоронить в ней чужих солдат и ухаживать за их могилами…

Он обошёл ряд за рядом кладбище, постоял ещё возле ворот, как бы отдавая своим присутствием на ветру последний долг, и, наконец, оторвался от этого места, как лист от ветки. И тогда его, промерзшего, понесло в центр города, на рыночную площадь. Он оказался возле музея Гёте, но туда идти вместе с пенсионерами, выстроенными в шеренгу их экскурсоводом, ему ничуть не хотелось. Душа требовала не песни, а шнапса. Водки требовалось. И он зашёл в пивную, соседствующую с музеем, прислонившуюся к нему бочком. Его привлекла чёрная вывеска, на которой белым грифелем художник изобразил кружку с пенящимся пивом и уточнил, что за дверями гостя ждёт самая старая пивная этого города. Константин переступил за порог, распахнул тяжелую штору и зашёл в зал, полный людей. Место в углу, за высоким, выше других, столом ждало его, он заказал баварского светлого пива, тройную дозу вюртембергского шнапса и тюрингскую сосиску, вызвав уважение и интерес у молодой кельнерши, быстрой и сильной, крепкой в ногах, с широкими запястьями и щиколотками, и с широкими, как у женщин на востоке Германии, скулами. Шнапс, пахнущий лесной ягодой, был доставлен мгновенно. Опрокинув первую, Новиков стал наблюдать за посетителями. Он и сейчас сохранил в дальней памяти то чувство неприязни, с которым окинул эту публику вызывающим и оценивающим взглядом. Так мушкетёр глядит на врагов в чёрном, приметив в трактире гвардейцев кардинала. Так внук Петра Новикова глядит на немцев…

И тут его глаза остановились на компании, рассевшейся за огромным овальным столом в отдельном соседнем зале. Ему хорошо были видны эти люди — четыре поколения большой красивой семьи. Его поразили яркие, не плоские черты лиц чернявых мужчин, их крупные испанские носы, живые подвижные глаза. Он бы их и принял за испанцев, если бы не слышал их речь. Он не понимал сути того спокойного разговора, который рождественскими нитями связывал собравшихся вместе людей. Улыбки женщинам давались легко, делая их лица под волнами света, падающими с высокого потолка неоспоримо красивыми и светлыми. Новиков помнит — видя их, ему потребовалось усилие, чтобы сохранить неприязнь к ним. Он заставил себя воображением превратить ровные, ласковые, христианские улыбки в звериные оскалы изощренных ценителей смерти, он напомнил себе самому, что и Геббельс смотрелся артистом и мог вот так в кругу родных рассказывать о музыке и о театре. Особенно он постарался над полупрофилями старших представителей семейства — эти двое ещё застали 41-й год… Лысый старик в темно-синем, почти черном пиджаке с узкими изящными бортами дался легче, а его изящная вопреки возрасту жена никак не желала вписаться в образ. Но Новиков справился бы и с ней, если бы на сцене не появилась правнучка. Эта шустрая курносая девчонка с двумя темно-каштановыми косичками, вооружившись большой столовой вилкой, взялась за обход гостей — она широким смешным шагом переходила от одного взрослого к следующему — сидя, их чем-то подобные затылки оказались ей как раз вровень, — и четырехзубым прибором старательно и с самым сосредоточенным видом расчесывала им волосы, сверху вниз. Дедушке из третьего поколения на затылке нечего было, однако расчесывать. А девочка все равно вилкой трижды провела по натянутой коже его лысины. Он, как и другие, и плечом не повёл, завершил фразу, и только затем развернулся в пол оборота и погладил внучку по ее пышным волосам. Новикова поразила эта сцена из немецкой сказки об особенной жизни гномов. Он бы давно уже за такое дал племяннику леща. Но и девочку, с сосредоточенным лицом смешно передвигающуюся на носочках длинным павлиньим шагом, с серебряной вилкой в занесенной над головой руке, и любящих ее причуды, ласковых взрослых он преобразовал бы в особого рода чудовищ, выглядящих людьми — но тут ему поднесли бокал баварского, тут он совершил первый глубокий глоток! Языка, обожженного терпким шнапсом, коснулся нектар, который облек рот и вытеснил нежным совершенством прочие вкусы. Мир в глазах Новикова перевернулся, он оказался добр! Удар молнии не окажет на мужчину, всякое уже видавшего, такого действия, как этот глоток пива — Новиков простил немцев! С немцами, что за семейным столом, он заключил мир на условиях признания за ними права жить в любви, не думая о вине перед Новиковым Петром. Этот мир он хранит и сейчас. Произошло то, чего с ним не могло произойти. И тут ему вспомнился и стал понятен рассказ дяди Эдика. Тот рассказ о корове Геббельсе, который он никогда раньше не готов был понять и принять, при всем расположении к рассказчику…

И вот, на улице Шиканедера, готовясь ко встрече с сыном Яши Нагдемана, он вспомнил тот день в Веймаре и сообразил, почему. Вспомнил, как оказался в городе Гёте — сестра во что бы то ни стало желала свозить племянника в Бухенвальд! Огромная печь Бухенвальда хорошо видна из разных точек города, но Ириске требовалось привести сына к подножью монумента. Чтобы он на всю жизнь прочувствовал и осознал… А Костя — откололся. Он не спорил, не возражал, не объяснял, почему считает куда более важным прийти на советское военное кладбище, чем к пирамиде печи.

— Как ты так можешь! — упрекнула его сестра, в искреннем возмущении заслоняя грудью племянника, словно эта грудь могла защитить того от дядиной крамолы, — Ведь вон тот колокол звонит по нему.

Так почему он, простив даже немцев, не готов заключить мир с Яшей Нагдеманом? Это по меньшей мере странно, и странность не списать на раввина, странность — в нем самом… Каждому свое. Jedem das Seine. У каждого свое кладбище на земле. И своя звезда сквозь люк трюма…

— Инга, извините, задумался совсем о другом. Не беспокойтесь, я справлюсь с этим заморским японским гаджетом. Если у нас ещё есть немного времени, лучше потратим его на Вас.

— На меня? — Инга толком не разбирала еще смысла слов, обращенных к ней, но испытала все нарастающее облегчение — мозг постепенно всплывал из зыби, из плотной гипнотической среды.

— Хочу задать Вам прямой вопрос. В городе Веймаре есть монумент — колокол Бухенвальда.

— Я знаю. И что?

— Погодите. И там же, над Изаром, среди дорожек парка — кладбище советских солдат, красная звезда на воротах. Бывали?

— Не доводилось.

— Погодите… Вот мой вопрос, и от Вашего ответа, поверите или нет, кое-что зависит… «На самом деле, сейчас все от него зависит! Орел или решка, судьба зависит»! — крикнул в душе он.

— Что за вопрос? Говорите же!

Девушка обратила внимание на то, что ее собеседник придвинул кресло к топчану, и, вместо того чтобы отстраниться, наклонилась к нему навстречу.

— Если Вас поставят перед выбором, куда прийти скорбить и положить две красные гвоздики — на кладбище, где наши солдаты, или к печи Бухенвальда? Тьфу, когда произносишь, такая выходит чушь!

Новиков запнулся, недовольный собой, неумением ясно объяснить человеку, чего он от того хочет. В самом деле, что должна понять девушка о выборе, и при чем тут Бухенвальд! О чем ей скорбить?! У нее на уме — интервью с великим.

Но, к его удивлению, Инга быстро и твёрдо ответила ему.

— На кладбище. В Бухенвальд пусть немец ходит.

Константин выдохнул, как с рюмки водки. Это опять подтверждение. За которое ему, впрочем, придётся заплатить.

— Я ответила. Теперь ответьте Вы, что за важность? Это имеет отношение к Нагдеману? Вы что-то о нем знаете? Вы все-таки не случайный попутчик?

Если бы не последние слова, Новиков, наверное, решился бы дать хотя бы частичное объяснение девушке, которую он уже уважал и в чем-то для него важном уже счёл своей, своим человеком. Но тут он ухватился за возможность не лгать ей, но не сказать и правды, — и заверил со всей отчаянной искренностью, на которую способен — он попутчик случайный. И вопрос касается не Нагдемана, а именно ее, Инги. Тест на совместимость.

— Странно, было — спрашивали меня, что бы я выбрала, Чехова или Бунина — тоже на совместимость, или какое кино — «Белое солнце пустыни» или «Касабланка». Но Вы с вашим Бухенвальдом… С кем Вы собрались меня совместить?

— С собой! — ляпнул Новиков, что в такой ясной форме стало неожиданностью для него самого.

— Зачем?

Он задумался.