гласить журналистку к нему. За пол часа без Бома он не выдаст ей никакой военной тайны, пошутил он сам с собой. Хватит прятаться за спину старика. Да, он желает сам и первым. Желает чего? А сам еще не знает, чего. Нового, творческого, откровенного и смертельно важного. Нечто важное нынче состоится. Или случится. И за порог он выйдет сам, а не за ручку с заботливым опекуном!
А Эрих Бом все-таки показал, что такое есть немецкая кость трудовая — старый человек, испытывающий ноющую боль в тазобедренном суставе, выйдя из порта, наклонился вперёд и перешёл на широкий, упрямый, как против резких порывов ветра, шаг, когда ноги успевают поймать падающее вперёд тело, и благодаря этому шагу он успел на уже отходящий скоростной поезд в Вену. Не через час, а через сорок минут Бом оказался в «Бристоле» и пересекал холл отеля. Спасибо, конечно, и таксисту-афганцу, с ним Бом умело и легко нашёл общий язык, обменявшись правильным словцом о хорошем времени старой доброй войны против советских «товарищей» — не то, что нынешние пендосы, которых не вытянешь на открытый бой — и афганец, со слезой вспомнивший пуштун-валаи, довёз «красного немца» до цели мухой, как своего. Бом, минуя холл, на ходу быстрым глазом сфотографировал посетителей. Среди них он не обнаружил женщину, похожую на журналистку. И мужского лица, ради которого он тут, тоже не обнаружил. Вот он на этаже. «Ещё и в номера не впустят», — по-русски посетовал Эрих. Так и есть, дверь на запоре. Бом, однако, настойчиво постучался, сначала костяшками пальцев, а там и кулаком. «А петли гуляют. Эх, австрийцы, лентяи…» — отметил немец.
Из номера, что в конце короткого коридора, рассчитанного на две сюиты, выглянула молоденькая горничная. Ее удивленные глаза обратились к посетителю. «Хорватка или албанка? Албанка», — определился Бом безо всякой цели. Он ещё настойчивее забарабанил в тяжелую, старую и неплотно вогнанную в косяк дверь. Смуглое личико исчезло, хотя дверь в хозяйственную подсобку осталась приоткрыта, оттуда доносился резкий запах моющего средства.
Бом опустил на пол, к стеночке, свою суму переметную, приложил большое ухо к дереву, вслушался долго, как делают в жару долгий глоток. После этого, придя к какому-то заключению, он достал из кармана плаща предмет, похожий на визитницу, извлёк из неё карточку — и через секунду дверь подалась, отворилась. Бом тихо зашёл внутрь и беззвучно затворил за собой дверь. Стоило ему исчезнуть из коридора, голова горничной возникла вновь.
Глава 22. О том, как умер Яша Нагдеман
Рав Яша Нагдеман имел время и навык думать о своей жизни. За месяц до смерти он узнал точный день своего ухода — это будет тот Шабат, который предварит Пасху. Пасху ему уже не встретить.
Яше не надо было готовиться к уходу — оказалось, что вся предшествовавшая жизнь и была подготовкой, и вот он как раз готов. Жизнь — его жизнь — величайшая ценность, равная всему мирозданию. Так гласит его закон божий. И он с законом в этом согласен. Даже не то, что согласен, а един. И все-таки есть одна штука, которую сильному логикой не вместить, не понять. Так какая ценность вселенская — эта жизнь — если за неё страха нет? А страха нет, если она для чего-то ещё, а не для себя самой. Подмножество выходит за пределы множества. Мойше — не вместить. Математику тут тяжело. Да и Эрику трудно, хотя он совсем иным вышел прибором — не измерительным. Яша видел младшего сына таким — пока Мойша в миллиардный раз открывает для себя порядки мироустройства, Эрик просто существует в инерции благости. И в этом разделении энергий, полученных его сыновьями через его, Яши, тело и дух, он усматривает высший смысл и тонкую субстанцию, о которой Мойша говорит как о материи, легко переходящей из состояния в состояние, но не обратно — от братства разных энергий к гражданской между ними войне. Яша доволен сыновьями, доволен невестками, доволен внуками, всем их житейством и творчеством. Яша не привык погружать себя в воспоминания. Поэтому оставшийся ему месяц он… поет. Он пел в самом прямом смысле этого слова, так что старшая из невесток, собравшихся при Яше, который не собирался скрывать от кого-то, что смертен — завела между домашних женщин речь о психическом состоянии свекра, и раз за разом воспроизводила эту тему, пока про это не прознал Мойша, а, прознав, поднял голос и наложил свой запрет — не смейте даже думать в ту сторону, умерьте фантазию и укоротите языки… Женщины такого от Мойши не ожидали и в самом деле притихли. «Курицы, — зло обозвал их математик, используя непривычную в их круге и в этих стенах лексику — курицы, он так молится. Он ведь счастлив!»
Яша пел скверным, старчески неровным, неточным голосом, и пел он песни на нескольких языках, иногда мешая их одну с другой. Его, однако, в отличие от невольных слушателей — обитателей дома, радовал собственный голос. Что ж, и мир кажется несовершенным, но кто знает — может быть, именно таким нравится он величайшему внутреннему уху.
Конечно, Яша не просто пел. Этот человек, прежде не имевший склонности к воспоминаниям, восстановил перед глазами всю свою одномерную жизнь. Он словно прокатил ее ком по снегу легкими толчками ладоней, но не как снежный шар, а наоборот, от его зрелой массы к началу, к самому первому комочку. А звуки и слова песен сами собой сопровождали это качение. Никто не препятствует ему, и близок к обнулению обратный путь. Пальцы ощущают острый холод снежного комка. Нет долгов. Лишь одно дело, которое расстроится без Яши Нагдемана. Ни Эрику, ни Мойше он не может передать по наследству поиск и отправку марок сыну капитана Новикова. И Эриху Бому — тоже не может… Почему? Яша Нагдеман так и не смог ответить себе на этот вопрос — отчего такое поручение он не даст Бому, зная, что немец справится с ним… Не отдаст даже в его надежные руки, хотя и закончится на том почта Нагдеманов в Москву… Комочек растаял и вылился струйкой, а потом последними каплями жизни на землю, Яшино пение смолкло, звуки его скверного голоса уже не донеслись до истерзанного уха Норы Нагдеман.
И в завещании, которое он составил со всей серьезностью и скрупулезностью, на которую способен уходящий из жизни заслуженный раввин — в завещании ни слова не было о марках для семьи Новиковых.
Да, за три дня до смерти Яша прервал пение и ушёл в себя. В его глазах близкие узрели нечто, с чем не встречались прежде — взгляд его обратился вовнутрь себя и угас, душа как будто экономила тепло, дожидаясь счастливой и затратной минуты встречи… Угаснув, еврейские глаза приобретают растерянный и даже безумный вид. Угасшие глаза Яши оправдали худшие подозрения невестки. Три дня.
Эрик не был готов к такому зрелищу. Он растерялся и даже заплакал. Так плачет не настигнутый горем мужчина, а объятый страхом ребёнок, над головой которого вдруг моргнула от порыва ветра свеча, и темно, только пахнет оплывшим и замершим воском. Таящий воск — жизнь.
Мойша и тут оказался крепче его. Эрик даже счёл его жестокосердным — твёрдо сведенные скулы, холодный взгляд, ни слова утешения. Тогда Эрику трудно было вместить в себя подозрение, что старший брат уже сам готов к уходу.
Эрик рассердился, но сердце, не привычное к злобе на брата, взмолилось о пощаде. Младший не выдержал и обратился к старшему с просьбой подтвердить, что тот тоже скорбит по уходящему человеку, их отцу. Ответ смутил его.
— Нет. Я раньше боялся. А что если нам не передастся связь со светом? Отец умрет — и все, мрак! А больше не боюсь — потому что теперь я другой, я ставлю под сомнение незыблемость тезиса о прямом падении вышнего света на нашу отмеченную Им семью. И я раз за разом стараюсь сосчитать, или вымерять, что дало наше спасение в Браслово? И вот я считаю, загибаю пальцы: дядя Бом тут нам в плюс. А тот комендант в Браслово — в минус? Я почти уверен, что он в минусе. Твои дети, их жены, твои внуки, Эрик — они, конечно, в плюс. Твоя Нора — я бы еще подумал… Ладно, ладно, проехали… В плюс нам зачтем мою теорему. Но его дети?
— Чьи дети, Мойша? О чем ты?
— Дети коменданта.
— Какого коменданта?
— Того самого. Коменданта Браслово. Ты о них не подумал?
Эрик ничего об этом не думал. Он не желал понимать, о чем в такой час рассуждает Мойша, и зачем ему эта арифметика. Не хочет ли он сказать, что сумма семьи Нагдеманов в столбике, подведенном Яшей, может оказаться отрицательной?
— Ах Эрик, ты не в курсе. Конечно. Я тоже не в курсе. Но я их заношу в минус. Знаешь почему? Я мог бы оставаться не в курсе. Но я увидел у Яши квитанцию о покупке очень дорогой марки, о которой он мне никогда ничего не говорил. И квитанцию прикрыл ученой книгой, Талмудом, как только поймал мой взгляд. Мой глаз был там лишним. Почему? Это ли не символ — когда что-то спрятано под Талмудом…
Эрик хотел прервать брата, но отчего-то осекся, и Мойша продолжил.
— Эрик, я одно осознаю — если я считаю или вымеряю, то мне точно не передался свет. Данность не нуждается в доказательствах. Может быть, тебе, раз ты не мерой живешь и о ней не думаешь… Плывешь себе на облаке. Может быть, твоё облако — все-таки под светом? Это ты сам должен знать или узнать про себя. Второе — хуже первого…
— Мне? — только и смог выдавить из себя Эрик.
— Тебе, — нехорошо, строго и даже зло (так показалось в тот миг Эрику) отрезал Мойша, чем закончил разговор.
Не того ждал от него младший брат, который больше никогда не вернулся к этому разговору и не обратился за разъяснением.
В самый свой последний день Яша Нагдеман вышел из себя в том смысле, что он заговорил с окружавшими его близкими людьми, и его взгляд выделил их из последовательности окружающих предметов и светлой тенью упал на них, коснулся поздним теплом. И тогда все обрадовались. И сочли, что состояние здоровья больного улучшилось, и бог даёт ему время пожить, а родственникам — возможность сменить, как сезонные одежды, слезы на улыбки. Ведь скоро Пасха! И когда дом Яши, казалось, миновала чёрная туча, тогда Яша ясным голосом попросил всех уйти и оставить его с сыновьями.