Он сидел на высокой кровати, упершись костлявой спиной в подушку. Белые, в голубизну, стопы выпростались из-под одеяла. Перед мысленным взором Эрика возник образ человека в полосатой пижаме и без штанов. Ноги были не вполне ноги, а кости скелета с крупными коленными чашками. Гигантские чёрные глазные впадины молили о хлебе. Эрик запомнил слова под фотографией: этот человек не успел превратиться в мыло…
Глаза отца тем временем обратились прямо к Эрику. Тот понял, что сейчас к нему и будут обращены слова мудрого напутствия отца. Но вот незадача — он не готов к ним, ему помехой образ лагерника, не успевшего… И глаза отворотились от Эрика.
— Мойша, тебе стоит больше следить за легкими, ты плохо дышишь. Цени свою жизнь и не пренебрегай здоровьем. И никогда ничего никому не доказывай. Единственное доказательство — это ты сам. И пусть Эрик принесёт мне тёплые носки. Мерзнут ноги. Нынче февраль?
Эрик испытал облегчение, получив поручение, и поспешил за носками к Норе. Откуда ему было знать, что тёплые носки хранятся в этой же комнате, в комоде. Никто не удержал его. Когда он вернулся, рав Нагдеман уже отошёл. Но Эрик был не в обиде на бога и на Яшу, что остался без напутствия. И теперь — не в обиде. По крайней мере, отец не нарушил его постоянную и глубокую вовлечённость в творческий процесс и не побудил обратить творчество в иное, ему более близкое русло. К этому обращению ныне, сейчас, он, старший среди оставшихся Нагдеманов, приходит сам. Видимо, мудрость — это навык видеть события во времени. И он сам испытал потребность попробовать себя на зуб в новом качестве — в качестве умудрённого мужчины, переходящего на следующую ступень бытия. Как нельзя кстати — русская журналистка, свежая посторонняя молодая женщина из страны великого писателя Толстого, познавшего многообразную суть этого перехода, и написавшего толстые книги, которые он прочитал.
Поэтому, как ни спешил Бом, но Эрик не стал дожидаться его появления и все же начал встречу.
Глава 23. О том, как сын раввина встретился с внуком коменданта
— Господин Нагдеман, я задам Вам обязательные вопросы про ваши гастроли, про учителей и учеников, про роль культуры — обязательно задам, потому что Ваши ответы на них очень интересуют наших читателей. Но я, Инга Барток, я сама хочу поговорить с Вами совсем о другом…
— О чем же? Надеюсь, такая милая корреспондентка известной газеты не станет расспрашивать меня о моих личных делах…
Мэтр глубоко и искренне вздохнул. Что поделать, если видеть после вчерашнего эту девочку перед собой вместо Норы ему — по душе? Что поделать? Корить себя?
— Можете ли Вы сказать, что мир восстановил свою цельность, если исчислить ее мерой в Вашу жизнь?
— Что Вы имеете в виду? — растерялся Эрик. Его взгляд устремился в потолок, пробежав по стенописи барельефов.
— Война и холокост нарушили цельность. Может быть, две войны, как одна. Вот что я имею в виду. Вы выступаете в Вене, перед благодатной австрийской публикой. А я прочла, что семьдесят лет назад, неподалёку отсюда, Вы чудом спаслись от нацистов, вместе с братом и Вашим знаменитым отцом…
Эрих Бом как раз тайно и тихо появился в коридоре. Он вздохнул и замер, услышав такие слова. Он ещё не видел со своей позиции лица Эрика, но представил его себе — нет, это не слепок еврейского сердца, неизбежно размягченного интересом молодой журналистки. Это литография бури. Станет ли он отвечать? Да. До Бома донёсся надтреснутый, но узнаваемый, его голос.
— Не знаю, что Вами движет, но попали Вы в нерв. Вероятно, это Ваш профессионализм. Вы же не врач, а журналистка… Больно, но я отвечу. Я отвечу как раз потому, что мир восстановился, глубочайшая рана затянулась. Моя семья, мы с моим папой и с братом не попали в гной. Я человек культуры, я не хочу углубляться в политику, но я помню — мы бы не спаслись, если бы и тогда мир не был целен в своём ядре, в самой своей изначальной сути. Но если бы он порой не казался иным, теряющим цельность, то не было бы и творчества…
— Почему же тогда я попала в нерв? Если даже в том времени, для Вас жутком, Вы находите целостность?
— Я бы сам не нашёл. Я был весьма мал. Это папа — он был несомненно выдающийся человек, выдающаяся личность. Потому что он верил в бога по-настоящему. Как раз во взаимосвязь и даже больше — в цельность.
— Это как, по-вашему, по-настоящему верить в бога?
— Я думаю, как раз так, без претензий к обстоятельствам, которые рассекают судьбу.
— Разве это вера, а не мудрость?
— Не вполне. Мудрость — в большей степени опыт и навык. Мудрость не исключает хитринки, а вера — исключает. Мудрость — это навык видеть обстоятельства во времени. Я думаю, как и хорошая музыка. Не в том смысле, что хорошая — вечна. Совсем не в том смысле…
Мэтру понравилась собственная фраза, но он постарался оставаться начеку.
— А я поняла Вас. В том смысле, что вера не ждёт проверки, она есть сразу и целиком?
— Именно! — обрадовался Эрик. — Как геометрическое подобие. Только беда человечества в том, что подобие не даётся нам полностью. Человечество численно растёт, но с точки зрения геометрии это не играет никакой роли, — добавил он фразу «из Мойши».
— То есть Вы не верите так, как Яша Нагдеман? Вы не очень-то верите в человека, который в пропорции к богу не уподобляется, а к человечеству — мельчает без испытаний?
Эрих Бом хорошо слышит женский голос, не дикторский, не резкий, а артистический, хорошо поставленный. А теперь перед его взглядом — Яша. Вот они стоят в сумраке друг напротив друга. А за спиной у Бома — Курт Руммениге, злой и заострённый, с зазубринами, как его нож, готовый вспороть ночное брюхо. Это миг, который решает судьбу мира — потому что если миллион нулей сложить с одной только единицей, выйдет единица. А если множить миллион единиц на один нуль, то останется нуль. Ноль. Как вышло, что у них с Яшей сложилось сложение и вышла единица? Вышла, потому что была воля…
Бом едва не сделал шаг и не выступил на свет, на сцену действия. Его увлекло желание увидеть ту, чей голос задал мудреный, но важный вопрос. Но его остановил в укрытии другой, мужской голос.
— Мэтр Нагдеман, — обратился на ломком немецком этот голос к Эрику, — а вашу семью что-то особенное связывает с нумизматикой?
Даже Бому не по силам было сквозь стену увидеть яростный останавливающий взгляд, которым выстрелила в ассистента журналистка. Нет, рука старика нащупала в кармане плаща предмет, с виду похожий на перьевую ручку. Пальцы произвели манипуляцию, превратившую предмет в тайное оружие, стреляющее убийственнее взгляда.
— У вас в России свои особенности… Фотографы тоже участвуют в интервью, — как бы невзначай, не возразив, а только едва обозначив усмешкой легкое недоумение, отреагировал опытный артист, знающий себе цену. Он, по сути, не вслушался в суть неуставного вопроса второстепенного человека, нарушившего протокол.
— Нет, это не в наших правилах. Извините… Я о подобии и Вашем творчестве, — попыталась вернуть интервью в прежнюю колею Инга.
— Вашего отца спас советский офицер. Его фамилия имя отчество — Новиков Петр Константинович. Ваш отец спас нациста. А после этого Вашего отца, Якова Нагдемана, спас комендант Браслово Петр Новиков. Только о том, что Яша Нагдеман нашёл в себе величие и веру в будущее гуманное человечество и спас двух солдат вермахта, миру известно. Этот факт ему составил славу после спасения мира. Но мир на самом деле спас Новиков Петр Константинович, капитан советской армии. А потом он нарушил устав и вместо орденов получает марки из Болгарии. Подачки из страны-победительницы? Вы знаете, чем закончилась та история отношений капитана со спасённым человечеством?
Нога старика Бома уже висела в воздухе, готовясь к шагу, но так и не совершала его. Время собралось жидким свинцом на кончике стопы, повисло на ней и остановилось. Эрих Бом не решился вмешаться в разговор.
— Константин! Прекрати! — окрик женского голоса похож на птичий тревожный клик.
И Бом замер в тревоге, как бы крик не спугнул стаю важнейших слов, которые столько лет летели к ним с Эриком Нагдеманом…
— Не мешайте ему! Поздно. Надо знать, кого берёте в дом! — нервно, резко остановил журналистку мэтр.
— Это Вы Яше Нагдеману? Когда он взял в дом двух нацистов? — невозмутимо продолжил Новиков.
— Что? Вы упрекаете его? А что Вы знаете! Я помню взгляд одного из них! Я не хочу помнить, я тщусь забыть и стереть любым ластиком, но нет такого ластика, чтобы я забыл. Видели бы Вы такой. Взгляд нациста — он страшней ножа, который у него был в руке… Вы не должны упрекать моего папу. Вы не можете!
— Действительно, не могу, потому что его тут нет. Мне остались один Вы. Но Вас я могу… спросить по душам. Зато Вас — могу. А ты записывай, Инга, такого интервью в жизни не будет! Скажите мне, вера избавляет от совести?
— Ну при чем тут совесть! Что Вы! Что Вы? Ваш отец поступил по совести, и мы ему благодарны. А про марки мне ничего не известно. Так Вы считаете, что недостаточна была наша благодарность?
— Вы меня сначала не поняли, а теперь и оскорбили. Я за это могу вынести Вам приговор моего трибунала. И расстрелять. Из вот этого австрийского изделия, — Константин извлек пистолет на свет божий. — При чем тут благодарность? Я о справедливости. Все вокруг мне уши проскребли, что справедливость — зло, от неё лишь одни беды, а бог вершит справедливость высшую, так что она — не нашего ума. А мне так не нравится. И еще мне не нравится, что Вы — мелкий, раз вообще ничего сейчас не поняли… Я проделал долгий путь, чтобы спросить с отпрыска того Нагдемана. Как он, такой высокий, обменял жизни с моим дедом? Из-за вас с братом?.. Не проходит такая теория, раз он в бога поверил, — произнёс Новиков по-русски.
Эрик Нагдеман, увидев в руке человека пистолет, не испугался. Оказывается, нож Курта Руммениге абсорбировал весь его животный страх, на всю будущую жизнь, как сотня чёрных таблеток активированного угля утянут в себя всю гадость, бултыхающуюся в нашем желудке… он не испугался пистолета, просто сердце сильно кольнуло и не отпустило. Он мог бы присесть и изобразить приступ слабости. Но нет, нельзя ему этого. Не позволил себе. Как хлыстом обжег его по щеке упрёк человека с