Выстрел в Вене — страница 37 из 39

Про Константина, о котором упомянул австрийский коллега, ему ничего выяснить не удалось. Очерк FAZ только усилил тезис «Курьера» о новых русских, для которых нет ничего святого, кроме Сталина и Путина… О выстреле в номере гостиницы ни австрийцы, ни аргентинцы, ни немцы не упоминали…

А Эрик Нагдеман удивил публику в 2017 году, когда возник из культурного небытия и сыграл один концерт из собственных произведений. Он поразил знатоков необычной музыкальной драматургией. Кто-то из журнальных пройдох подметил, что знаменитый исполнитель, осознав, как его талант сходит на нет, и его слух под угрозой, придумал коммерческий ход с затворничеством — и имел успех. Заголовок гласил: «Нагдеман заработал миллион на молчании!» В Аргентине реинкарнацию знаменитости обсудили, а в Европе даже не заметили. Не та цифра. Пришли времена миллиардеров…

Глава 25. О молодой женщине, поселившейся в Ейске

Зимой 2017 года молодая женщина, с недавних времён поселившаяся в Ейске, в доме с большим яблоневым садом, дальняя сторона которого примыкает к самому морю, к темному крупному песку, так накаляющемуся в июле, что и в декабре снег на нем не держится и жухнет, — зимой 2017 года молодая женщина получила извещение о заказном письме на имя мужа. Отложив домашние дела, хорошенько укутав своего малыша, двухгодовалого мальчишку с подвижными, живыми глазами, большими, бантиком, губами и сохранившейся на затылке запоздалой кругленькой лысинкой, и, усадив его в санки, отправилась на почту.

Мальчик этим утром капризничал. Оказавшись в подневольном положении на улице, он принялся требовать от мамы другого маршрута.

— Не хочу туда. Ты обещала площадку! — неожиданно матёрым голосом горланил он, а женщина продолжала свой путь, изредка укоряя его словами о том, что Кириллу должно стать стыдно, и не дай бог папа узнает, как сын канючит. А канючить мальчикам негоже. А уж как негоже канючить, когда от папы письмо! Наконец, малыш действительно усовестился и замолк. Строгость матери была ему в новинку. Смышленый парень предпочёл не обострять ситуацию немедленно, а задумал настоять на своём попозже. Но женщина угадала намерение сына.

— Вот будешь и дальше хитрить да хныкать, я тебе перед сном не скажу, когда папка вернётся. И не из вредности не скажу, а потому что не получу письма своевременного. Веди себя как мужчина!

Ребёнок поджал губу, насупился и так поехал, барчуком на санках, спиной по бегу неглубокой петлявой колеи. Но уже через минуту он обернулся к матери, к женщине, которая тянула санки, наклонившись вперёд, и крикнул:

— Мама, мама, подожди!

— Ну что?

— Скажи папе, чтобы приехал и забрал Кирилку!

Женщина замерла и выпрямилась. Она была мала ростом, и могла бы показаться совсем маленькой в широкой куртке-дутике, но над маленьким человечком она высилась великаншей. Она утёрла перчаткой нос, взглянула в ватное небо, низко насевшее на казачий Ейск, и, присев на корточки, взяла Кирилла Константиновича на руки, поцеловала сухими, не напомаженными губами в лоб. Она и сейчас не решилась объяснить сыну, что папа не скоро вернётся домой, и не заберёт их к себе. Что бы ни значилось в письме… Ее муж никогда не слал им с Кирилкой заказных писем… Странное предчувствие охватило молодую женщину, и это предчувствие не обмануло ее. Вместо письма из Донецка почтальонша передала ей иностранный конверт и, как будто желая попрекнуть, ехидным бабьи голосом, с придыханием, всю почту известила о том, что письмо-то москвичке не откуда абы-кабы, а из Израилевки!

Глава 26. О том, как скульптор Залиховский разочаровался в литературном даре Инги Барток

Скульптор Залиховский испытал разочарование, когда прочел в толстом литературном журнале рассказ, который вышел из-под пера его бывшей подруги, и — он бы не побоялся такого слова, — его подмастерья, если иметь в виду высокий художественный смысл мастерства. Сам Залиховский не читал толстые литературные журналы. Но на этот рассказ ему указала другая его подруга и бывшая натурщица, актриса модного в их кругу театра ДОК Анфиса Куева. Давным-давно изжив в себе период увлечения Пикассо, Залиховский утратил интерес и формам кубанки Куевой, которые становились все более кубическими. Но отношения между ними не умерли, и актриса время от времени объявлялась в мастерской художника-мизантропа, чтобы сообщить очередную сенсацию, потрясшую мир сцены. Новость об Инге она в клюве принесла Залиховскому, когда тот пребывал в периоде абстиненции. Ее страстное возмущение бездарным появлением на литературном поприще бывшей пассии мастера пришлось ко двору. Она, Анфиса Куева, куда большего ждала от Инги Барток, потому что помнит, что свет таланта, нет, инфракрасное тепло гения мастера падали на ее длань. И что же? Бездарно, консервативно написанный рассказик, вынесла свой приговор Куева. Проводив под утро нетрезвую шестипудовую Куеву до порога мастерской, задернутой тяжелым персидским ковром, безнадежно пропитанным мелкой глиняной пылью, Залиховский вздохнул и седой ладонью ощупал грудь на том месте, он подозревал собственное седое сердце. Сердце шевелилось, тело было теплым. Наверное, оно излучало инфракрасные волны гения.

— Эх, мля, вестница культуры! — по-доброму выругался он перед тем, как приступить к чтению журнала, оставленного Куевой на подиуме.

Кого он назвал вестницей, бог ведает. Как бы то ни было, рассказ Инги Барток, обнаруженный посетительницей в разделе «Большой дебют» толстого журнала, заставил Залиховского надеть очки и приступить к чтению. Ученый человек разобрался с текстом быстро, а задумался надолго, на душе стало тревожно и непривычно чутко, что ли…

Его обеспокоила бесконечная удаленность от него той жизни, которая дохнула из-под раскрытой страницы. Интригу, конечно, можно было бы завернуть из найденного сюжета намного круче и энергичнее, подумал он, стараясь отбиться от нехорошей тоски.

«А можно было и сюрчик устроить, как Моисей прячет у себя Эрнста Тельмана и Адольфа Гитлера, на затылках которых — кипы для маскировки, — а их потомки рубятся в компьютерной баталии, выясняют, кто был круче, и кто круче сейчас. Кто круче, тот и прав». Он бы сам, если бы захотел, если бы ему не лень была бумагу марать, изобразил бы рассказик ловчее Инги Барток, скрывшейся под псевдонимом Инны Новиковой. Тоже не велика фантазия. Черно-белая фотография дебютантки, по которой подруги Куевой опознали бывшую знакомую, также не вызвала в Залиховском прилива теплого чувства.

«А со мной была хоро-о-шенькая», — успокоил он себя любимым словом, глядя на худое лицо, в котором той Инги он бы и не признал. Самолюбие его оказалось больно задето. Виновен в том был финал рассказа. Все неправда. Литературная неправда, на грани бездарности. Залиховский захлопнул журнал. С подиума от колыхания воздуха упал на пол фантик «Коровки», которую на закусь принесла с собой Куева.

Литературная неправда гаже предательства. Не дано его Инге знать таких мужчин, которых она описала. Выдумка, блеф… И как это она набралась нахальства писать, будто знает, зачем жить, зачем любить?! А имя героя? Эрих по прозвищу Петрович! Отменное имя для фантасмагории. Да еще военный! Ах, он, Залиховский, если бы взялся сам за перо, так бы этого «хероя» выписал, по-пелевински! А тут — Эрих Петрович на голубом глазу! Петрович! Ни вкуса, ни запаха, один звук… Инсургент хренов!

Художник злился ревностью московского небожителя и героя битв за иные умы и тела к военным. Так когда-то физики и лирики ревновали к фронтовикам. Герои пещерных веков должны уступить сцену другим героям… Пока нет войны. И жизни такой героически-прозаической Инге знать не дано. Нет такой жизни, а была бы — так для нынешней литературы ватная проза мертва! — уж не сдерживая себя, ругался вслух сам с собой Залиховский, пришедший отчего-то в немыслимое беспокойство, так что душа начала зудеть, как кожа перед пьянкой… Наконец, он позвонил Куевой, и даже вернул актрису с пол дороги, потребовав захватить винишка. Убил, так сказать, вечер…

Но посреди ночи мужчину расшевелило и выковыряло из сна, что устрицу из ракушки, беспокойство особого свойства. У этого беспокойства были женские руки, а сам Залиховский оказался состоящим из двух Залиховских. Один, большой и дурно пахнущий во сне, был будто из засохшей бугристой глины, но внутри его головы поселился другой Залиховский, и этот-то как раз противился сну, шевелил пальцами, ворочался и стремился наружу, к женским рукам. В конце концов Залиховский откинул плед и присел на кушетке, опустив крупные ступни на кафельный кухонный пол. Из мастерской доносился богатырский храп Куевой, которой скульптор уступил диван.

Острый холод кафеля освободил художника от дремы, но не от беспокойного и капризного двойника внутри. Будучи человеком незаурядным, знающим себя и способным к честности с собой самим, он догадался, в чем тут дело. Все-таки зацепила его Инга Барток…

Он задумался, мощными глиняными руками покачивая, как тыкву, свою тяжелую голову. Наконец, он сделал свой выбор. Глиняный человек не поленился врубить свет и нашел в морщинистой записной книжке номер приятеля, которому сто лет не звонил. Молча выслушав все те слова и выражения, которые отпустил по его адресу семейный разбуженный человек, Залиховский дождался тишины и спросил, могли ли в 1945 году раввина расстрелять за то, что спрятал фашистов, и могли ли расстрелять советского коменданта за то, что отпустил вот такого раввина… Скривившись от новой порции матюков, Залиховский, не извинившись и не попрощавшись, положил трубку и улегся в кровать. С Ингой Барток и ее рассказом про коменданта, раввина и немцев покончено. Самолюбие успокоено. Приятель-историк подтвердил, что в 1945-м за такое вряд ли расстреляли бы и раввина, и коменданта. Теперь можно и поспать.

Он действительно быстро уснул. Но во сне ему померещилось, что он в лесу, на большой поляне. Рядом с ним женщина. В руках у них обоих — серебристые ножи для метания. Он учит ее втыкать нож в цель. Цель — одинокий старый клен, занявший центр поляны. Осень, под ногами кленовые пятизубцы. Красиво. Но он испытывает раздражение. Он знает, что умел метнуть нож в цель прямым и обратным хватом. Но нынче его снаряд не втыкается острием, а раз за разом с тупым стуком бьется гладкой рукояткой о кору, оставляя в ней глубокие вмятины. Зато женщина, которую он взялся учить, бросает свой нож, и не глядя на дерево, будто и нехотя, небрежно, а нож втыкается и втыкается в ствол, уходя вглубь до обидного глубоко… Женщина хохочет, ротик ее — округлился оскорбительной «О»… Досадно. Досаду, словно это страсть любви, во сне грифелем подчеркивает абсолютная красота осеннего леса.