Его реакция в течение следующего часа успокоила меня, и все их действия с тех пор доказали верность обещанному. Один из руководителей фонда, Артур Шварц, отметил, что повестка дня позитивной психологии и повестка дня сэра Джона похожи, но далеко не идентичны. Они пересекались в важнейших областях. Повестка дня фонда имела религиозный и духовный аспект, а также научную направленность. Моя же была светской и научной, и, по мнению Артура, помогая ей, фонд мог подтолкнуть социальные науки к исследованию того, что он считал позитивным характером и позитивными ценностями. Шварц заверил, что фонд будет работать со мной только в области пересечения наших интересов и не станет пытаться подчинить меня себе, и дал также понять, что и я не смогу подчинить себе фонд.
Поэтому, хихикая над остроумным замечанием Михая, я совершенно не был уверен в том, что знаю, чего хочет сэр Джон, это вполне могло оказаться совсем не тем, о чем думали Дэвид и Михай. Последние два десятилетия сэр Джон руководствовался глубоко личными мотивами. Он ни в коей мере не догматичен в отношении христианской традиции, из которой вышел. На самом деле его не удовлетворяло развитие теологии. По его мнению, она не успевала за наукой и не могла приспособиться к тектоническим изменениям в ландшафте реальности, произошедшим под влиянием эмпирических открытий.
Сэр Джон разделяет многие из тех метафизических сомнений, что и Дэвид Слоун Уилсон, Михай и я. Ему только что исполнилось 87 лет, и он хочет знать, что его ждет. Он хочет знать это не только по личным причинам, но и во имя лучшего будущего человечества. Подобно королям прошлого, у него есть возможность не замыкаться на этом в одиночку – он может собрать группу выдающихся мыслителей, которые помогут ему. Он также не хочет слышать повторения и подтверждения избитых истин сегодняшнего дня – для этого достаточно включить воскресную утреннюю телепередачу. Чего сэр Джон действительно хочет, так это услышать самое глубокое, самое откровенное и самое оригинальное видение вечных вопросов «Зачем мы здесь?» и «Куда мы идем?». Как ни странно, но впервые в жизни я считаю, что мне есть что сказать по этим сложным вопросам, и то, что я хочу сказать, навеяно идеями Райта. Если моя идея о смысле окажется разумной, она станет самым надежным ориентиром для позитивной психологии.
Роберт Райт подходит к кафедре. Он – необычная фигура на этом высоком плато академического мира. Внешне Райт худощав и бледен, но при этом кажется крупнее, чем есть на самом деле. Во время выступления он морщится, как от лимона, а когда отвечает на вопрос, который ему не нравится, то кажется, что этот лимон очень кислый. Голос у него мягкий, довольно монотонный, с налетом техасского говора, доведенного до нью-йоркской скорости. Однако странным является не его внешность или голос, а послужной список. Он единственный из присутствующих (кроме сэра Джона) не является ученым. Райт зарабатывает на жизнь журналистикой, а на эту профессию большинство университетских деятелей смотрят с пренебрежением.
Он был обозревателем в журнале The New Republic, то есть занимал должность, которая почти столетие передается от одного политического эрудита к другом. В начале 1990-х гг. он опубликовал книгу «Моральное животное», в которой утверждал, что человеческая мораль имеет глубокие эволюционные корни, а моральные принципы не являются произвольными и вовсе не продукт социального взаимодействия. За 10 лет до этого, вскоре после окончания Принстонского университета, Райт опубликовал в журнале The Atlantic статью о происхождении индоевропейского языка, гипотетического предка большинства современных западных языков.
Может показаться, что человек, пишущий о политике, эволюции, биологии, лингвистике и психологии, – дилетант. Но Райт отнюдь не дилетант. Еще до нашего знакомства с ним Сэм Престон (мой декан и один из ведущих демографов мира) говорил, что считает «Моральное животное» самой значимой научной книгой, которую когда-либо читал. Стив Пинкер, выдающийся специалист по психолингвистике, сказал мне, что статья Райта об индоевропейском языке была «основополагающей и новаторской». Райт продолжает традиции Смитсона и Дарвина и является одним из немногих ныне живущих великих ученых-любителей. Вид Райта в окружении академиков заставляет меня вспомнить о письме, которое Дж. Мур отправил в 1930 г. в комитет по присуждению докторских степеней Кембриджского университета в поддержку Людвига Витгенштейна. Витгенштейна только что спасли от нацистов и переправили в Англию, где ему предложили должность профессора философии. Однако у мыслителя не было академических регалий, поэтому Мур представил уже ставший классическим «Логико-философский трактат» Витгенштейна в качестве докторской диссертации. В сопроводительном письме Мур написал: «"Трактат" г-на Витгенштейна – гениальное произведение. Он, несомненно, соответствует стандартам кембриджской докторской диссертации».
По счастливому совпадению книга Райта «Ненулевая сумма» только что вышла в свет, а в предыдущее воскресенье приложение The New York Times Book Review опубликовало восторженную рецензию. Поэтому профессура не просто завидует ему, а относится к автору менее пренебрежительно, чем я ожидал. Тем не менее глубина того, что Райт говорит в течение следующего часа, застает всех врасплох.
Райт начинает с утверждения, что секрет жизни кроется не в ДНК, а в другом открытии, сделанном одновременно с открытием Уотсона и Крика: в теории о ненулевой сумме, предложенной Джоном фон Нейманом и Оскаром Моргенштерном. В игре с выигрышем и проигрышем, напоминает он, успех победителя и проигравшего обратно пропорционален, а в игре с обоюдной победой общий результат положителен. Базовый принцип, лежащий в основе самой жизни, считает Райт, заключается в репродуктивном успехе, который благоприятствует сценариям с обоюдной победой. Биологические системы вынуждены в результате дарвиновского отбора усложняться и становиться все более беспроигрышными. Клетка, симбиотически включающая митохондрии, выигрывает у клеток, у которых их нет. Сложный интеллект – практически неизбежный результат естественного отбора и репродуктивного успеха, когда для этого процесса достаточно времени.
Райт считает, что такое направление имеют не только биологические изменения, но и сама человеческая история. Антропологи XIX в., такие как Льюис Генри Морган, были правы. Универсальная картина политических изменений на протяжении веков во всем мире представляет собой переход от дикости к варварству и затем к цивилизации. В основе этого прогресса лежит увеличение количества ситуаций с обоюдным выигрышем. Чем больше в культуре игр с положительной суммой, тем выше вероятность ее выживания и процветания. Райт, конечно, знает, что история изобилует ужасами. Прогресс в истории не похож на неудержимый локомотив, это скорее норовистая лошадь, которая часто отказывается двигаться, а иногда даже пятится назад. Но общее движение человеческой истории, независимо от таких отступлений, как холокост, терроризм с сибирской язвой и геноцид тасманийских аборигенов, если рассматривать его на протяжении веков, направлено в сторону увеличения числа взаимовыгодных ситуаций.
В настоящий момент мы переживаем конец бури перед затишьем. Интернет, глобализация и отсутствие ядерной войны – не случайность. Это почти неизбежные продукты развития вида, который выбирает все больше беспроигрышных сценариев. Вид находится в переломной точке, после которой, как заключает Райт, человеческое будущее станет гораздо счастливее, чем прошлое. И в зале заседаний воцаряется гробовая тишина.
Аудитория потрясена. Мы, представители академических кругов, гордимся своим критическим умом и цинизмом и не привыкли слышать оптимистические рассуждения. Никогда прежде нам не доводилось слышать радужный сценарий человеческого будущего из уст убежденного пессимиста, хорошо знающего, что такое прагматический подход к политике. Мы еще больше ошеломлены, поскольку только что услышали грандиозный оптимистический аргумент, который тщательно обоснован и опирается на научные принципы и данные, понятные нам всем. После довольно занудного и формального обсуждения мы в оцепенении выходим из зала под полуденные лучи карибского солнца.
На следующий день мне выпадает шанс побеседовать с Бобом. Мы сидим у бассейна. Его дочери, Элеонора и Маргарет, плещутся вместе с Ларой и Никки. Чернокожие официанты в белой униформе с золотыми галунами разносят напитки богатым завсегдатаям. Вчера вечером мы с семьей заблудились, катаясь по окрестностям Нассау, и наткнулись на пугающую нищету, которую так тщательно скрывают от туристов на Багамах. Чувство несправедливости, гнева и безнадежности не оставляло меня, и я стал сомневаться в преимуществах глобализации и неизбежности взаимовыгодных отношений. Интересно, насколько тесно вера в мир, движущийся в этом утопическом направлении, связана с богатством и привилегиями? Не окажется ли позитивная психология привлекательной только для людей, находящихся на вершине иерархии базовых потребностей Маслоу? Реальны ли оптимизм, счастье, мир сотрудничества? Чего мы вообще накурились на этой встрече?
– Итак, Марти, ты хочешь подробнее рассмотреть некоторые следствия взаимовыгодного подхода для поиска смысла жизни?
Вежливый вопрос Боба прерывает мои мрачные мысли, которые так не вяжутся с лазурным небом и утренним солнцем.
Я подхожу к этому с двух сторон – сначала с психологической, а затем с теологической. Рассказываю Бобу, что работаю над изменением своей профессии и хочу побудить психологов заняться наукой и практикой созидания лучшего в жизни. Заверяю его, что я не против негативной психологии и занимаюсь ею уже 35 лет. Но, но на мой взгляд, крайне важно восстановить баланс, дополнить наши знания о безумии знаниями о здравомыслии. И это нужно делать срочно ввиду того, что людей сейчас как никогда волнует поиск смысла жизни.
– Итак, Боб, я много думал о добродетели и о положительных эмоциях: восторге, удовлетворенности, радости, счастье и хорошем настроении. Зачем нам вообще нужны положительные эмоции? Почему в жизни недостаточно одних отрицательных эмоций? Если бы у нас остались только отрицательные эмоции – страх, гнев и печаль, то поведение людей вряд ли сильно изменилось бы по сравнению с нынешним. Притяжение объяснялось бы ослаблением отрицательных эмоций (мы тянулись бы к тому, что уменьшает наш страх и грусть), а избегание – усилением отрицательных эмоций. Мы держимся подальше от людей и вещей, которые делают нас более испуганными или грустными. Зачем эволюция дала нам систему приятных ощущений прямо поверх системы неприятных? Одной системы было бы достаточно.