Фонарик светил прямо на зверя, но все равно совершенно невозможно было понять, где у него лапы, где голова. Крупное тело, действительно напоминавшее черный мешок, о котором твердила бабушка Усовых, было покрыто то ли чешуей, то ли грубой кожей. Никита оцепенел от страха, но остался на месте – он упорно всматривался, пытаясь разобрать в бесформенных очертаниях хоть что-нибудь. Что-нибудь знакомое.
В темной пульсирующей массе, похожей на колоссальных размеров пиявку, – точно, пиявка, вот на что это существо походило хотя бы отдаленно – вспыхнули двумя красными точками глаза. А потом распахнулась круглая пасть с многорядьем зубов, и зверь выпрыгнул из засады.
Никита упал в траву и тут же, не дожидаясь, пока его начнут пожирать заживо, заорал. Вспыхнул свет на крыльце, оглушительно хлопнула дверь, раздался новый вопль, топот, треск, полетели во все стороны комья грязи и ветки, и над Никитой склонилось непонятное расплывчатое лицо.
– Павлов? Живой? – спросило лицо голосом ушедшего на охоту Андрея.
Рядом сидел на земле и тяжело дышал Пашка. Он жмурился от боли и держался за ногу, измочаленная штанина набухала темным. Пашка выскочил из дачи на крик Никиты и прыгнул на зверя с вечной своей отверткой. И, хоть тварь и успела прихватить его за ногу, да так, будто стая собак разом вцепилась, Пашка тоже успел пару раз ткнуть отверткой в кожистый черный бок. Все это Никита узнал буквально за пару секунд, потому что Пашка говорил безостановочно. И показывал ему то пострадавшую ногу, то руку, заляпанную чем-то вроде болотной жижи – брызнувшей, по его утверждению, из ран на теле зверя. Вокруг бегала и встревала с дополнениями Юки, и Андрей о чем-то настойчиво спрашивал, и другие голоса слышались из темноты. Вообще на участке образовалось неизвестно откуда довольно много людей. Заметив мелькнувший в лучах фонарей гороподобный силуэт Усова, Никита наконец сообразил, что это доблестные охотники явились на шум.
Никита встал и побрел прочь от них, от азартных выкриков, от вони, которую распространяла оставшаяся на траве и на Пашке жижа. Его звали, кричали что-то вслед. Невесть как затесавшаяся в эту взбудораженную толпу старушка в платке с яркими цыганскими розами повисла у него на руке:
– Подождите, куда же вы, нельзя же так…
– Да идите вы к лешему!
Никита аккуратно стряхнул с себя бабулю, с трудом вписался в калитку и захлопнул ее за собой.
Огни, крики и лай остались позади. Поскальзываясь и падая в жгучие объятия крапивы, Никита спустился к реке. Выбрался в конце концов на утоптанную площадку у самой воды – чье-то рыболовное место. Да что там – известно чье. Никита сел на сухую утрамбованную глину и уставился на черную гладь. Уже светало, и у реки, где деревья не заслоняли небо, все было видно довольно отчетливо. Бессильно клонились к воде ивы, неприступными зубчатыми стенами чернели вокруг высокие заросли крапивы, над траурной лентой реки смутно белел густой туман.
Потом Никита заснул, свесив голову на грудь. Ему снились полузабытая снежная зима и покойный дедушка, тоже полузабытый. Сам Никита был маленький, упакованный в жаркую кроличью шубу, а дедушка уговаривал его съехать вниз с железной детской горки. Невысокая такая горка, покрытая соблазнительной наледью, лететь с которой – одно удовольствие. И дедушка, улыбаясь, протягивал снизу руки, уговаривал: это же весело, обязательно нужно съехать, а то вырастешь трусишкой, и кому ты такой нужен будешь… Но Никита почему-то боялся, задыхался от страха в своей мучительно жаркой шубке.
Проснулся он очень вовремя – ноги уже сползли в воду. Никита поспешно взобрался обратно на вытоптанную площадку. Совсем рассвело, стали различимы и деревья на том берегу, и круги от движения рыбьих тел под гладкой поверхностью.
У самого берега, там, где ощетинился зелеными остриями стрелолист, вода вдруг забурлила. И Никита увидел, как из ее мутной толщи медленно поднимается темный округлый предмет. Голова. Потом возникли плечи, а потом поднялось все тело, выросла из воды женская фигура, обтянутая мокрой белой тканью, напоминавшей о чем-то не то подвенечном, не то погребальном. И остолбеневший Никита заметил несколько маленьких круглых ранок у нее на боку, отороченных расплывающейся алой каймой.
Это Пашка тогда, отверткой…
Фигура шагнула на берег, склонилась к нему, отвела в сторону волосы, в которых запуталась ряска. Вода лилась с нее ручьем. Лицо было ровного белого цвета, и только глаза, неподвижно уставившиеся на Никиту, темнели двумя провалами.
– Катя… – почти беззвучно просипел он, вжимаясь спиной в берег.
Кто вышел из леса
Вьюрки располагались на ближних подступах к городу, и земля здесь была дорогая. Из года в год дачники держали оборону от пришлых захватчиков с деньгами, которые застроят все коттеджами, понаставят высоченных заборов, вырубят лес, не оставят и следа от настоящих Вьюрков – деревянных, яблонево-тюлевых, с окнами в мелкий переплет. Прорвались кое-где Бероевы, Усовы, но основной дачный контингент ревностно оберегал свои родовые имения. Соседей, подумывавших о продаже пустующего дома, отговаривали всей улицей.
Может, поэтому, а может, и просто выступая в роли законсервированного недвижимого капитала, стояли на дорогой вьюрковской земле давно заброшенные дачи. Заборы медленно заваливались вместе с запертыми на ржавые замки калитками, а за ними потихоньку, без южного буйства, зато по всем фронтам, побеждала природа. Бузина и сирень сплетались в густую сеть, в которую беззвучно падали зреющие теперь не для варенья и компотов, а для самих себя яблоки. По обомшелым крышам сновали белки, а на чердаках гнездились вяхири, пугливые и жирные дикие голуби.
Взрослые сюда не заглядывали, то ли уважая чужую собственность, то ли опасаясь разросшейся крапивы. Зато дети непременно находили лазейки в заборах и устремлялись на поиски ягод и приключений. Здесь всегда была самая крупная малина, самые сладкие сливы, а в покосившихся домах, если туда удавалось проникнуть, устраивались «штаб-квартиры».
Много лет назад в заброшенной даче № 13 на берегу реки Сушки несовершеннолетний Никита Павлов играл с приятелями во «вкладыши», учился курить и с интересом слушал байки о неуловимых зимних взломщиках, которые обворовывают промерзшие поселки. Тогда тринадцатая дача была куда целее. Пол еще не провалился, на стенах не росли гроздьями бледные древесные грибы, не пахло отовсюду сырой гнилью. И мыши еще помнили людей и не возились так нагло перед самым носом. И, что самое главное, Никита не лежал тогда этим самым носом в грязи, на земляном полу, со связанными руками. Ноги, как он выяснил несколько секунд спустя, тоже были довольно неумело, но туго обмотаны каким-то проводом.
То, что он тогда, на реке, просто вырубился, как нервическая барышня, было позорно и достойно всяческого порицания. Но, пристыдив себя за неуместный обморок, Никита чуть не грохнулся в него вторично. По крайней мере, прочувствовал весь механизм потери сознания заново – когда, приняв кое-как сидячее положение, увидел в дверном проеме знакомую фигуру.
Катя была все в том же странном, еще не высохшем платье – не то погребальном, не то подвенечном, – и кровь расплывалась по белой ткани вокруг маленьких круглых ранок. Надежд на то, что Никите все привиделось в алкогольном бреду, не осталось.
Он помолчал, а потом в беспомощной попытке перевести все обратно в понятную, будничную, нормальную плоскость спросил:
– Как же ты меня дотащила?
– А мне не впервой, – пожала плечами Катя. – Я как-то папу до дачи дотащила, от самых ворот. Маленькая была. А он пьяный и с рюкзаком. То рюкзак тащила, то папу.
Она даже не улыбнулась. И Никите показалось, что глаза ее ничего не выражают – как тогда на реке, два темных провала. Он хотел уже спросить, где сейчас этот папа, почему не ездит больше во Вьюрки, но тут Катя перехватила инициативу. Она потребовала рассказать, что творится в поселке.
Никита, тщательно подбирая слова, рассказал про зверя, про съеденных им, про объявленную охоту. О том, что личность людоеда дачники уже установили, он сначала говорить не хотел, но Катя напирала, не давала увести разговор в сторону, и пришлось выложить все: про сарай у нее на участке, про обглоданные кости. Катя хмурилась, не сводя с Никиты непроницаемого взгляда. Потом молча кивнула и ушла.
Пока ее не было, Никита отчаянно пытался освободиться, но только падал на раскисший земляной пол снова и снова, как сломанная неваляшка. Ушиб нос, ободрал кожу на связанных руках. Мутная похмельная голова от всех этих телодвижений заболела еще сильнее, и в конце концов Никита обреченно затих. Больше всего на свете ему сейчас хотелось – нет, не спастись от кошмарной соседки, а таблетку анальгина и спать.
Потом Катя вернулась. И Никита, к ужасу своему, заметил на ее белом платье новые пятна крови. И на руках тоже густели темно-алые потеки. Катя перехватила его взгляд, небрежно вытерла руки о подол и подошла к разбитому окну. Выглянула на улицу и тут же отпрянула, вжалась в стену сбоку. Потом снова осторожно высунулась и оглядела заросший участок. Она сейчас и впрямь напоминала зверя, высовывающего свой чуткий нос из норы.
«Нора, – подумал Никита, – точно – это же нора. Может, у Кати тоже есть система ходов под поселком, как у мертвого Кожебаткина. Логова для сна, укрытия, подкопы к охотничьим угодьям, кладовые, которые она набивает мясом про запас. Возможно, даже живым еще мясом, чтобы подольше не портилось. Та одинокая богомолка Лида – она же тихо пропала, бесследно. Может, Катя ее живую утащила – как папеньку своего с рюкзаком, ей же не впервой, – и заперла в своей кладовке. Лида сидела связанная в темноте, на земляном полу, и ждала, пока зверь проголодается. Когда заключенные в тайгу из лагеря бегут – они берут с собой кого-нибудь бесполезного, но гладенького. «Консервы» это называется, живые консервы. Вот и у нее небось по таким кладовым пара-тройка консервов раскидана. С Усовой она не рассчитала – шумная баба, семейная. Да еще и перчаткой, в дерьме испачканной, Катя побрезговала, отложила грязный кусочек в сторо