– Да что ты опять несешь…
– Мы же неудачники, Павлов, мы на дачу прятаться ездим. Вот и спрячемся наконец ото всех.
– Угу.
– Ты совсем ничего не понимаешь, да?
– Совсем. Но я, в принципе, привык уже.
– Наталья… Полудница то есть… она людей отсюда уведет. Не понравились они ей. А мы останемся. С ними, с соседями новыми. Уговор такой.
И Никита, гладя Катю по вздрагивающей спине, вдруг подумал, что ведь не так уж это и плохо – спрятаться во Вьюрках от всего, что давило и понукало снаружи, остаться навсегда в обители вечного лета. С Катей. Если нельзя вытащить ее из клубящегося вокруг иномирья, то почему бы самому не прыгнуть туда, как в Сушку с мостков. Там, может, даже лучше, там жизнь из серого короткого промежутка между двумя вариантами небытия, в середине которого поджидает ясный ужас, превращается во что-то другое, странное, причудливое. Страшное, да, но – не настолько…
– Уговор так уговор, – кивнул Никита, прижав ее к себе покрепче. – Значит, останемся.
– Они нас не тронут. Ты только не выходи, ладно? Надо пересидеть. А потом ничего, мы… мы пообвыкнемся. Заживем.
Она уже не дрожала, кажется, успокоилась наконец. И Никита продолжил, не то шутя – а что еще делать, когда от привычного мира ни кусочка уже не осталось, – не то всерьез:
– Хозяйство заведем.
– Кикимору и шуликуна на цепи… И детей. Павлов, давай заведем детей?
– Вот вечно вы, бабы…
– Да всего парочку. Или одного даже. А если опять не получится, подменыша усыновим, ладно? Найдем посимпатичней. Или водяного нашего, Ромочку, он очень хороший…
– Ладно. Только кормить его ты будешь. И убирать.
– И убирать.
– И кости в подвал скидывать. Кого он, кстати, есть будет, если людей не останется? Снаружи придется заманивать?
– Павлов! – Катя толкнула его локтем, а потом мечтательно вздохнула. – Может, у нас тут жизнь наконец начнется.
– Может. На даче всегда лучше.
– Это смотря какие соседи…
– Ничего, с теми как-то уживались, и с этими поладим.
За окном послышался топот, треск веток, и кто-то взвизгнул:
– Мамочки!..
Катя отвернулась к стене, уткнулась в нее лбом:
– Юльку так жалко… Я плохая нечисть, Павлов. Мне всех жалко.
До сих пор Никита не был уверен, стоит ли ей признаваться, да и непросто было это выговорить, но уж очень ситуация располагала. И он все-таки сказал:
– А мне после Бероевой и того гаража никого из них не жалко.
– Значит, ты нечисть что надо.
– Стараюсь.
Они помолчали, прислушиваясь к возне снаружи. Еще один вскрик – и гравий заскрипел под дружными неторопливыми шагами. Заблудшую овечку вернули в коллектив.
– Куда она их уведет?
– В какое-нибудь тридесятое царство. Наверное. Есть же какое-то место, куда проклятые попадают, заложные покойники, те, вместо кого они подменышей присылают…
– А может, в нормальный мир?
– Может, – неуверенно ответила Катя.
– А ты туда хочешь? Только честно?
– Не знаю…
– Я – нет. Совсем не хочу.
Голова у Никиты болеть почти перестала, тело налилось блаженной слабостью, как после бани, и стоило прикрыть глаза, как все путалось, перемешивалось, важное затушевывалось, а какие-то мелкие, полуоформленные мысли вдруг начинали казаться необыкновенно значительными. Катя, устроившаяся на его плече, тоже задремывала, отвечала после долгой паузы и еле слышно. Сквозь сон Никита пытался представить себе, какой она будет – жизнь в опустевших, населенных только потусторонними «соседями» Вьюрках.
– А ведь у нас теперь будет целый поселок.
– Давай жить у председательши? Вон какую дачу отгрохала.
– У Бероевых вообще целый замок.
– С привидениями, – вздохнула Катя.
– Думаешь, там привидения?
– Если нет, то обязательно будут… Павлов, а если она врет, что нас не тронет, если это опять загадки ее? Она любит загадки загадывать, вот как бабушке про перст… Темнит она насчет долга, ой темнит.
– Насчет тебя?
– Они назначенное всегда забирают. Почему она сказала, что не за долгом пришла?
– А зачем ты ей, раз у нее теперь целые Вьюрки есть… – Перед глазами снова поплыли безлюдные улицы и молчаливые дачи. Никита почти уже чувствовал тот особый, отрешенный покой, которым наполняется освободившееся не для человека, а от человека жилье. И было в этих картинах что-то умиротворяюще-прекрасное, тихая радость раннего воскресного утра, когда вокруг ни души, и кажется, что людей вообще нет, и не было, и никогда больше не будет.
– Павлов… – ворочалась у него под боком нечисть по имени Катя, на которую из полутьмы наплывало другое: запах разнотравья, широкое поле, все в желтой дымке одуванчиков. – Где ж это видано, чтоб долг назначили, а потом не брали? Это же не по правилам…
Уходящие из Вьюрков дачники медленно брели по полю, оставляя зеленые следы на бледной от бисерных капель росы траве. Покачивалась впереди широкая спина председательши, справа Яков Семенович все одергивал рвущуюся вперед собаку, слева шли под ручку Витек и тетя Женя. И Андрей здесь был, и Зинаида Ивановна, ведьма травяная, и Наргиз с воспитанниками, и Валерыч, и старичок Волопас, и множество других дачных людей, которых видишь каждое лето, здороваешься с ними, но не помнишь имен, узнаешь кого по лысине, кого по улыбке, а кого и вовсе по любимому халату в подсолнухах, прирастающему, как видно, к телу до конца сезона.
Кое-кого Катя высмотреть так и не смогла. Не было в толпе ведьмы звериной Тамары Яковлевны, Леши-нельзя, раздолбая Пашки. И Юки, которую она уступила Полуднице – совсем как Ромочку его «девочкам», – тоже не было. Неужто удрала все-таки? – удивилась, обрадовалась Катя, и тут наконец вспомнила, что и ее самой-то здесь быть не должно. Она же во Вьюрках остается, с Никитой, ведь был уговор…
Катя начала протискиваться вперед. Толпа была густая как сироп: Катя вязла в ней, барахталась, пыталась что-то сказать, крикнуть, чтоб пропустили – но губы не слушались, будто и их этим сиропом залепило.
Наконец она выбралась из людской толщи и увидела возглавлявшую безмолвное шествие женскую фигуру. Только это была вовсе не Наталья.
Это была незнакомая девчонка в заношенном платье, с тяжелой косой того яркого русого оттенка, который отливает не сероватой мышкиной шкуркой, а солнечной рыжиной.
От неожиданности Катя застыла на месте – и тут сухой гром прокатился над полем, в небе полыхнула ослепительно-белая вспышка, потом еще одна, и еще. Дачники остановились и запрокинули головы, как будто салютом любовались на День Победы. С каждой вспышкой небо светлело, становясь из белесого, предрассветного – дневным, жарким, полуденным. Горячий ветер пронесся над полем, и в центре небосвода вздулся пламенеющий шар, почти неотличимый от солнца – а может, это оно и было.
Катя бросилась к девчонке, схватила ее за плечо – но та вдруг сама, не оборачиваясь, сомкнула пальцы на ее запястье раскаленным браслетом. Четыре пальца, большого не было. А на указательном блестело то самое кольцо с голубым камнем, сестрой Танькой подаренное, которым она много лет спустя раскроит Кате губу, сделав ее улыбку навсегда перекошенной, не то злорадной, не то виноватой…
– Долг отдать надо, – сквозь звон в ушах услышала Катя тихий Серафимин голос. – Дверь закрыть. Нельзя на уговор идти.
И тут Катя сумела наконец разлепить губы, но не крикнула, а выдохнула еле слышно:
– Почему?..
– Да потому что нельзя так с людьми-то живыми!
Солнце беззвучно взорвалось, скатилось вниз змеящимися молниями, упало раскаленными брызгами в траву – и трава, отдав облачко мгновенно испарившейся влаги, занялась белесым огнем. Теперь он освещал все вокруг, а небо стало матово-угольным. Огонь гудящей стеной рванулся навстречу дачникам, испепеляя траву и марсианские зонты борщевика, которые, возникая у него на пути, отбрасывали причудливые исполинские тени и тут же растворялись в пламени.
Катя рванулась назад, но Серафима, застывшая каменным столбом, не отпускала ее. Да и бежать было некуда: за спиной у них тоже вздыбилась, заслонив Вьюрки, бездымная огненная стена. Волны сухого жара катились по полю, кольцо пламени сжималось, но дачники стояли неподвижно, и на их побагровевших лицах застыл благоговейный восторг.
– Пока долг не оплачен – ее власть, – не отрывая жадного взгляда от бледного огня, сказала Серафима.
– Бабушка! Что мне делать, бабушка?! – Катя отчаянным рывком, таким сильным, что суставы хрустнули, наконец развернула девчонку лицом к себе. Раскаленные слезы бежали из белых глаз Серафимы, застывали на щеках свечным нагаром. И Катя этот обжигающий взгляд выдержала, не отвернулась.
– Вот он, пламень солнечный, – дохнула жаром Серафима. – Тавро ее. Тлел-тлел, да в тебе и разгорелся. Отдать его нужно, пока все через глупость нашу не сгинули.
– Она не хочет забирать!
И Серафима глухо, торопливо забормотала:
– Ваш оброк, наш зарок, забирай – да проваливай! К Люське Еремеевой муж мертвый ходил. Как похоронили – пришел на третий день и к ней под бочок. За ночь так ухаживал, что еле вставала. Думали, помрет. А Любанька-шептунья ей и говорит: с вечера детей обряди так, чтоб вся одежа навыворот, и сядь у двери…
Пламя лизнуло стоявшую рядом Клавдию Ильиничну, она взмахнула руками, словно пытаясь его отогнать, – и руки мгновенно исчезли в огне, плоть растаяла в гудящем жаре. Председательша завизжала, дергая дымящимися обрубками, а в следующую секунду огонь поглотил ее полностью. Высветился неожиданно хрупкий, слишком изящный для такого грузного тела скелет, дернулся и рассыпался невесомым пеплом.
– …муж твой придет, спросит, что делаешь. А ты отвечай: на свадьбу к соседям собираемся, сын на матери женится. Он спросит: как же это сын на матери женится? А ты ему: а как же это мертвый к живой ход…
Не успев договорить, Серафима исчезла, растворилась в раскаленном воздухе. А вокруг рос разноголосый вой, люди вспыхивали, как мошкара на свече, голодный огонь пожирал их целиком, с косточками…