— Ишь ты!.. — нахмурился Шуляков.
— Я не пойму вас, Илья Антонович.
— А и понимать нечего. Когда закончите свою справку, перепечатайте и принесите. Да захватите и черновики.
Тот приволок все, уверенный, что секретарь наконец-то убедится в его необычайных способностях «готовить документы», «доводить дело до конца», а ведь это так важно — «доводить до конца»; хотя бы этим да выделимся, хотя бы… Ведь строить карьеру обычным путем не просто, совсем не просто, а если будут говорить: «Только он может…», «Надо спросить у…», следует имя-отчество…
Шуляков прочитал материал и пришел к выводу: Патрахин улучшил текст, но справка, написанная инструктором, тоже годилась.
— Послушайте, зачем вы, вы лично, почти два дня возились с этой бумагой? — начал Илья Антонович, вновь вызвав к себе Патрахина.
— Вы считаете, что из горкома могут исходить любые безграмотные сочинения? — решил дать бой Патрахин.
— Да послушайте, — все еще спокойно продолжал Шуляков, — ведь нет предела совершенствованию. Попадет ваша справка кому-то другому, он тоже будет над ней мудрствовать. Хороший документ — понятие очень неопределенное, каждый понимает по-своему.
— То есть как неопределенное? — строго спросил Патрахин, привыкший о всем судить просто и прямолинейно. — Как неопределенное? — повторил он и тут же осекся, вспомнив, кто перед ним, и уже тихо и покорно добавил: — Я не пойму, Илья Антонович…
— Ну, какой же это хороший документ, коли в нем полно выспренностей и каких-то крикливых фраз. У вас есть этот грешок. Так вот… Надо прежде всего, по-моему, учитывать назначение документа. Справка эта никуда не пойдет, ни в каком деле не останется. Кое-какие факты используем для постановления, и все. Это мелочь.
— Я думаю, что в нашем деле нет мелочей, Илья Антонович.
— Как это нет?
— Ведь и вы!..
— Что я?
— Извините…
— Говорите, не бойтесь.
— Вот позавчера… бабка та приходила… Вы с ней больше часа беседовали. А ведь это было перед самым бюро, без бабки полно работы.
— Бабка… А вы знаете, что это за бабка? Бабка!.. Ее отец был председателем волисполкома, а мать — активистка-учительница. Оба старые коммунисты. В феврале двадцать первого года, когда был мятеж, их схватили кулаки, связали вместе и бросили в прорубь. Живьем. В Иртыш. Километрах в тридцати от Тобольска. А она, эта самая бабка, ее звать Марией Ивановной, весь век проработала в деревне, и не как-то там… а избачом, председателем сельсовета и председателем колхоза была, сколько-то лет в райисполкоме работала. Вместе со старыми коммунистами в молодости коммуну создавала. Сын на фронте убит. А сейчас живет в подвале, в одной комнатке с родственницей. И комната принадлежит не ей, а родственнице. Конечно, я мог бы отмахнуться: иди в горисполком, я квартирами не занимаюсь. Но я же человек, я коммунист! Мелочь мелочи рознь, дорогой товарищ.
— Все это я понимаю. Но из этого вовсе не значит, что инструктор может писать как попало, — не унимался Патрахин.
— Ты весь в бумагах, как рыба в чешуе, — загремел Шуляков, перебивая Патрахина. — Только попусту потратил два дня. Всех вполне удовлетворил бы и первый вариант справки. Ясно?! Ну исправил три-четыре фразы, потратил десять-двадцать минут, и хватит. А то… Все равно через три дня можешь эту бумагу использовать для нужника. Ведь в городе днем с огнем не сыщешь по-настоящему хорошего агитатора. В тех же учреждениях культуры что творится? Надо же заниматься этим. А ты… Заведующий отделом пропаганды и агитации!
И пошел, и пошел шуметь, так что секретарше пришлось плотнее закрыть двери.
Он нередко покрикивал и пошумливал, нанося себе тем самым непоправимый вред. Бывалые люди понимали — это, в сущности, безобидный, не унижающий людей крик и шум, уж таков Шуляков от природы, накричится, а разберется, поступит по-человечески; но кое-кто обижался, даже жаловался в обком; говорили об этом и на собраниях, тем более что говорить было безопасно — любую критику, даже несправедливую, Илья Антонович принимал по-партийному и никогда не выказывал злопамятности, точнее — не отличался ею; он был весь на виду, весь открыт, без забрала.
Патрахин вскоре перевелся на Север, заявив в обкоме партии, что первый секретарь горкома его невзлюбил.
…Городское совещание по идеологическим вопросам. С третьего ряда мне хорошо видно всех и за столом президиума, и на трибуне. В президиуме, как на подбор, сидят молодец к молодцу, и только Шуляков, то и дело поглаживающий свою блестящую лысину, среди них как белая ворона — старый и какой-то сонливый, помятый. Но я заметил, выступающие обращаются только к нему: «У нас, Илья Антонович…», «Попросим вас, Илья Антонович…», хотя здесь был и секретарь обкома партии.
Вот на трибуну поднялся элегантно одетый инженер — внештатный лектор. Говорил он с расстановками и с каким-то странным нажимом, в которых чувствовалась некоторая театральность. Много жестов. Да, этот парень определенно любовался собой. Я упрекнул себя в том, что, кажется, зря придираюсь к нему. Я почти десяток лет пробыл в армии, все больше в нижних чинах, потом жил в тайге и, привыкнув к простоте и суровости, не переносил тогда холеных красавцев.
Все слушали инженера внимательно. И мне стало казаться, что один я так настроен к выступающему. Илья Антонович вроде бы думал о чем-то своем, но вот он поморщился, повернул голову и проговорил неожиданно громко:
— Послушайте… только вы, пожалуйста, не обижайтесь. Ну чего вы рисуетесь? И не надо бы так много этих… общих слов.
Инженер сконфузился, что-то забормотал. Шуляков как-то совсем просто, по-домашнему почесал лысину и мягко добавил:
— Пожалуйста, поконкретнее…
А потом он сам подошел к трибуне.
Мне показалось, что Илья Антонович очень уж быстро закончил свое выступление. Я взглянул на часы и удивился: говорил Шуляков довольно-таки долго — пятьдесят пять минут. Только он один в нашем городе умел так «заговаривать» людей, что они не замечали времени. Голос его между тем вовсе не походил на голос опытного оратора: несколько монотонный, с хрипотцой, и ударения в словах не всегда удачные — «ква́ртал», «зво́нят», «доку́менты», «про́токол». Причем вместо «ц» он по-сибирски произносил «с» — «улиса», «куриса». Но вот странно! — его простоватый голос, хрипотца, неправильные ударения, местные простонародные словечки — «кажись», «давеча», «робил», «ниче», «аха» (да), «блазнится» (мерещится), «шпарь вовсю» — в соединении с интеллигентными словами, интересными фактами, примерами и необычайной логичностью мысли делали речь впечатляющей, ее запоминали. В конце выступления он говорил о хамском отношении к коммунисту Пахомову на механическом заводе, том самом, где работал инженер-позер, выступавший на совещании. Пахомов дожил до пятидесяти четырех лет тихо-мирно и, будучи не очень грамотным, дотянулся до поста начальника литейного цеха. И вдруг на одном из собраний двое молодых инженеров разбивают его в пух и прах, ругают, за что он виновен и за что не виновен. Через день после того директор завода объявил Пахомову, что назначает его мастером, и еще добавил к чему-то: «И этого вам, прямо скажем, лишку». Все решила критика на собрании: в те давние годы многие руководители слишком уж прислушивались к критике на собраниях, порой не вникая в суть — так ли, правда ли?.. И этим пользовались карьеристы и интриганы. Оно конечно, пора было уйти с начальственной должности, где уж за инженерами гнаться. Но разве так беседуют со старыми рабочими? Пахомов с горя напился, да столь крепко, что «плохо помнил себя», и, будучи обиженным и желая на ком-нибудь выместить злобу, придрался к соседу по квартире и ни с того ни с сего обругал его матерно. Сосед пожаловался, стали Пахомова без конца «склонять» на собраниях, вызывать по начальству, «всыпали» выговор, после чего он занедужил и уже совсем слег в постель.
Узнав об этом, Шуляков примчался на завод, побывал на квартире у Пахомова. Мастер тотчас же встал на ноги — вся хвороба у него была от одного огорчения.
— В истории с Пахомовым вы тоже повинны, — сказал Шуляков, уставившись на инженера, будто прицеливаясь. — Ведь это вы первым и совсем бездоказательно обрушились на него. Тогда, на собрании…
После совещания я вышел на улицу, закурил. У входной двери стоял Шуляков с пожилой женщиной. Подальше от него, возле колоннады — начальник областного управления культуры Назаров, рослый и представительный, разговаривал с мужчиной в замасленной рубахе и молотком в руках — дежурным слесарем. Слесарь, размахивая руками и тараща глаза, что-то говорил — видимо, жаловался на кого-то. Назаров, улыбаясь, протягивал ему раскрытый портсигар. По всему было видно, что беседа у них не деловая, а так, от нечего делать. Мимо прошагал музыкант из филармонии, подобострастно поздоровался с Назаровым, но тот, не поворачивая головы, небрежно, даже как-то сердито ответил: «Здравствуйте». Шуляков, наблюдавший эту сценку, пробормотал, ни к кому не обращаясь, — он частенько выражал свои мысли вслух:
— Актеришка!
Хоронили Шулякова в серый холодный, дождливый день. На улицах сонно, тихо — сырость и неслышный, мягкий дождь скрадывают звуки. Было обидно: почему такой день, к чему эта серость, сырость, этот легкий и частый дождь, похожий на пыль, так любимый героями произведений Достоевского и совсем не подходящий к характеру Шулякова, — природа все же странно безразлична к нам, людям.
Возле клуба железнодорожников, где стоял гроб с телом, как всегда при затяжном ненастье, образовалась огромная лужа, даже нечто вроде болота, но тысячная толпа горожан, пришедшая поглядеть на покойника, протоптала через невообразимую грязь широченную дорогу.
Духовой оркестр играл что-то меланхоличное. В зале выставили наскоро написанный портрет Шулякова. На нем Илья Антонович выглядел молоденьким, по-приказчичьи приглаженным и с каким-то пустым, легкомысленным взглядом. Мертвый Шуляков оскалился, его лысина посинела, лицо тоже посинело и вроде бы покосилось немного, как после страшных побоев, и было неприятно оттого, что ни портрет, ни покойник не похожи на живого Илью Антоновича, у которого были глубокий проникновенный взгляд, улыбчивые губы и розоватая добродушная плешь.