Они наткнулись на сосну. Женщина прижалась к дереву.
— Пойдем! — крикнул он и дернул ее за руку.
— Подожди!
Минуты через две он снова крикнул:
— Ну хватит!
Молчит.
— Пошли, говорят!
— Ой, не могу, подожди.
— Подохнуть хочешь? А ну пош-ли!
— Минуту… дай еще минуту.
Она засыпала стоя. На него тоже напала вялость, дремота, хотелось сесть, уткнуться лицом в воротник полушубка и, прижавшись к сосне, спать, спать…
Он понимал, что это значит: через какие-нибудь полчаса их тела превратятся в ледяшки.
— Какого ты черта!.. Дуреха!! — снова крикнул он, злясь и на женщину, и на себя.
Она слабо отталкивала его рукой и что-то бормотала.
«Еще мороз не шибко сильный», — мелькнуло у него в голове.
Пимен слыхал, что люди, застигнутые пургой, закапываются в снег и в снегу пережидают непогоду. Но он не знал, как это делают. И, может, врали люди.
— Да иди же ты!.. У, горе мое!
Он обхватил ее за талию и потащил. Она отбрыкивалась, отталкивала его, валилась на снег; он падал вместе с нею и, поднимаясь, снова волочил женщину за собой.
«Никогда не видывал такой тьмы кромешной, — подумал Пимен. — Что же это такое, господи!» Он торопливо, испуганно бороздил по снегу ногами и не нащупывал дороги — валенки легко уходили в мягкую массу.
Надо было найти дорогу. Во что бы то ни стало найти дорогу. Он бегал вправо, влево, вперед, назад. Потом потерял и женщину. Должна быть где-то тут. И — нету. Истошно заорал и, раскидывая руки, бросился на ее поиски. Валя сидела на снегу. Он чуть не свалился, наткнувшись на нее. Она опять не хотела идти, что-то бессвязно говорила. И он снова грубо уговаривал ее.
Они шли и шли, уже по снежной целине. А снег и ветер буйствовали, и земля походила на ад. Пимен скрежетал зубами и беспрерывно ругался. Валя двигалась как слепая.
Нет, он не увидел, он скорее почувствовал, что слева от него какое-то строение. Шагов через десять Пимен уперся в избушку. Нашарил дверь, с трудом приоткрыл ее, влез в узкую щель и втащил за собой женщину.
Это была маленькая бревенчатая избушка, полуразвалившаяся от старости, без окон, без печки, видимо построенная когда-то крестьянами на покосе. Пимен обшарил пол и стены, хотел спички найти. Но спичек не было. На полу — сено, сухие ветки, чурбан, какие-то палки, у двери снег. Потолок провис — не встанешь.
Прикрыл плотнее дверь. Прислушался. Валя тяжело дышит, охает.
— Ну, как ты? — спросил он.
Она будто не слышала.
— Валь!..
— Нне могу!..
— Че у тебя?
— Сердце заходится.
— Это ниче… пройдет. Укутайся и лежи.
Он придвинулся к женщине, погладил ее трясущейся рукой.
— Полушубок-то на крючки не застегнула, едрена матрена! Эх ты!
Стянул с себя шарф и намотал ей на шею.
Пимен не чувствовал пальцев ног и кожу на щеках и коленях. Долго тер колени и щеки варежкой. И вот они заныли. Стянул пимы, ударил ногой о ногу. Боли нет. Ударил изо всей силы и почувствовал резкую боль в пальцах. Обрадовался: пальцы не совсем обморожены.
Избушку заносило снегом. Уже где-то вверху слышался вой пурги.
Сжавшись в комок и уткнув голову в грудь мужчины, Валя тяжело, с присвистом дышала — спала.
У Пимена ломило спину, зудилась поясница, и вообще сидеть было как-то очень неловко. Но, боясь потревожить женщину, он лишь слегка пошевеливался. Колючим подбородком прижался к ее холодному лбу и волосам, выбивавшимся из-под шали. Тяжело вздохнув, она заерзала, как курица на насесте, откинула голову и снова уснула. Сейчас лицо ее было напротив его лица, он чувствовал это по теплому дыханию женщины. Пимен с замиранием сердца, какое бывало у него только в минуты смертельной опасности, медленно наклонялся к ней и, стараясь показать, что он спит, что все это со сна будто, слегка посапывал. Его губы коснулись краешка ее неожиданно горячих, влажных губ. Он тут же резко отшатнулся и еще крепче обнял женщину, будто краденый поцелуй давал ему какое-то право на это.
Ночью пурга утихла. Проснувшись, Валя сказала:
— О-о-о, как холодно! — У нее постукивали зубы. Еще сильнее прижалась к Пимену. — Не спишь?
— Мне нельзя.
— Все время не спал? — удивилась она.
— Не спал.
— Так-таки… ни капельки?
— Нельзя мне.
— Какой ты хороший, дядя Пимен. — Она положила голову ему на плечо. — Ой, вся дрожу. Ой, как холодно! Да что же это, господи!
— Давай поборемся, теплей будет.
Они долго боролись, катались по полу, ударяясь головой о потолок и стены.
Задыхаясь, она проговорила:
— Когда пойдем?
— Лежи покудов. Пучай посветлеет маленько. Зубы-то болят?
— Нет, перестали почему-то.
— Ну и ладненько.
— Погоди! — она замерла на мгновение. — Че это, а?
— Волки воют, — стараясь быть равнодушным, проговорил Пимен.
— Волки?! — встрепенулась она.
— Да че ты, дурочка, боишься-то?
— А как мы пойдем?
— Ничего, пой-дем.
Помолчала и вздохнула:
— Щеки болят. Ознобила.
— Говорил ить, варежкой три.
— Потемнеют теперь… Когда ознобишь, всегда темнеют. Ну зачем тока я поехала?
— Пудрой побелишь, — усмехнулся он.
— Это что же за напасть такая!
— Не только вчерась, весь февраль метет.
— Пальцы че-то онемели. Не сгибаются.
— Отой-дут.
— Какая я слабая. Даже стыдно. А знаешь, дядя Пимен, ведь ты спас меня. Пропала б я. Ей-богу, пропала б. Я тебе так… так тебе благодарна, что даже не знаю как.
Она опять вздохнула печально и помолчала, о чем-то думая.
— Я теперь все время помогать тебе буду, зови меня, когда надо белье постирать, иль полы помыть, иль постряпать чего. Как мужику без женщины?
— Может, переедешь ко мне? — сказал он неуверенным, глухим, прерывистым голосом.
— У меня ж дом свой. Ты чего?..
— Сдашь квартирантам. Библиотекарша вон фатеру ищет.
— Так прислугой-то у тебя мне тоже какая охота.
— Пошто прислугой? — он проглотил слюну и проговорил полушепотом: — Жить будешь со мной.
— Что?
— Распишемся, — тяжело выдохнул он.
— Как? — испуганно переспросила она.
— А как люди…
— Да ты что, дядя Пимен? — Валя удивленно хмыкнула.
— А че?
— Да как тебе не стыдно? Ну, как тебе не стыдно?!
— Отчего стыдно-то?
— От этого самого…
— Я ж все как по совести, чтоб все законно…
— Да ведь ты вдвое старше меня.
— Так че?
— Ты же против меня старик. И не стыдно?
— Я не силую. Я как по закону.
Она засмеялась. Так смеются люди над полудурком, сказавшим несусветную чушь.
«Господи! Что это с мужиком? Бабу он почуял, что ли?» Валя отшатнулась от Пимена.
«Не пойдет», — подумал он и почувствовал, как внутри у него похолодело. Сейчас он, кажется, не только любил ее, но и ненавидел! Не за отказ ненавидел. За смех. У него даже появилось на миг гаденькое желаньице: встать и уйти.
— И сынишке твоему отца надо. Скоро спросит: «Где папа?» А папу — ищи-свищи.
— При чем тут мой Стаська? И кому какое дело?.. — Последние слова Валя произнесла уже раздраженным голосом. Горделивая и обидчивая, она не любила, когда ей напоминали о старом грехе — случайной связи с красивым офицером, встретившимся ей в райцентре в позапрошлом году.
Помолчали.
— Ты ж пожил. А я чего?.. Я и жизни-то еще не видела.
— А я видел? — зло спросил он.
— Все ж таки…
— Да че там «все ж таки». При чем тут годы? Рази годами измеряют счастье?
«Его ничем не измеряют», — подумала она.
Снова молчали. На этот раз долго. Потом она сказала, чувствуя, что чем-то, — не только одним отказом — обидела его:
— Да, конечно… Одному легко выпадает, а другому…
— Да не то! Если о ласке говорить… так я ее тоже почти не знал, хошь верь, хошь не верь. Че уж!.. Че было-то? Было все очень даже интересно. Тока подрос — в армию забрали. И на Дальний Восток турнули. А там сопки голые да шинеля серые. И окроме их — ниче. Отслужил, домой поехал — рад-радехонек. Только-только отдышался, к гражданской жизни стал привыкать, смотрю, финская война началася. Опять забрили. А опосли — с фашистами. Так все молодые годы с винтовкой и пробегал. Больше по Дальнему Востоку, по Северу да по тундрам… Вернулся уж в сорок седьмом. А в колхозе у нас развал. Мужиков не было, одне старики, бабы да детишки. Работы — прорва, а жрать нечего — на трудодни по двести да по триста грамм тогда давали. Я от работы никогда не убегаю, сама знаешь. Ну и вкалывал. Когда жись полегче стала, женился. А Марья чахоточной оказалась. Два годка и пожили только. Да и како там пожили. Она мучилась. И я с ей мучился. Вчерась посмотрел в зеркало на себя. Весь седой, плешина уж, мешки под глазами.
— Да-да!.. А от чего лысеют, дядя Пимен?
Он чувствовал, что она улыбается. Она хохотушка, и глаза у нее завсегда игривые, так и стреляют, так и стреляют. И бесовские огоньки в них.
— Лысеют? Хм! Не знаю. Наверно, от умственности.
— А вот Авдей дурак дураком, а голова голая, как яичко.
— Да…
— Имя у тебя какое-то чудное — Пимен.
— Родителей надо ругать. Ребята в детстве Пашкой звали. Зови, если хошь, Павлом. Так вот я и говорю, седой уж и мешки под глазами. А годов-то своих старых я вроде бы и не чувствую. Как будто двадцать пять мне, а не пятьдесят. Самому чудно. Скажу кому — не верят. Тебя вот приглядел. Давно уж. Все собирался поговорить, да не решался. Боялся не боялся — не поймешь чего. И, наверно, не сказал бы никогда… да ночь эта… больно дикая. Когда смерть в глазах, всегда больше жить охота и посмелее стаешь.
Заговорил тише:
— На Кольшу метишь?.. Который на радиоузле… Знаю. Тока зря… Легкий он человек, я тебе скажу. Седни здесь, а завтра там. Ни кола ни двора. А вид — куды тебе. Тока и делов, что за мордой своей следит… По часу кажный раз в зеркало смотрится. А я, если хошь знать, в сравнении с ним куды больше деньжонок заколотить могу. Поехал с тобой не потому, что зубы… Зубы че… Я очень даже просто лечу их: выпью чекушку на сон — и утром хоть бы хны, не болит, флюс только иногда появится.