— Что с тобой? — удивленно спросила Мария Ивановна, наклонившись над Зиной.
Подошел свекор, и Зина каким-то непонятным образом почувствовала, что старики переглядываются за ее спиной.
— Она же плачет, — сказал Константин Петрович. — Ты что это плачешь? Зина!
— Я не плачу. Это так…
— Нет, нет, ты все-таки плакала. Ты на Марию Ивановну обиделась, да?
— А что я ей сделала? Ну, сказала что-то, так мало ли… Нельзя же быть такой уж сверхчувствительной.
— Провинциалы, они обидчивы.
Свекровь принесла вязаную кофту:
— На-ка надень. Прохладно у окна-то. Могу и подарить, если хочешь.
«Компенсация за прежнее невнимание».
Зине казалось, что в квартире тепло, но она не стала возражать и набросила теплую кофту.
Откуда-то снизу доносился тихий нетерпеливый гул, и не поймешь, что гудит, каждый день гудит: слева — столовая, справа — мастерская. Никто в квартире не слышит этот слабый беспрестанный гул, только — Зина. У себя дома она улавливает даже самые слабые звуки, удивляя подружек-студенток. Она немножко стесняется этой своей способности, считая, что звериный слух девушкам ни к чему. Сейчас она убеждена: так получилось от тренировок. В детстве Зина любила прислушиваться к звукам, которые рождались в их селе глухими ночами, поздними вечерами, в полуденный зной, в лютую стужу, то есть в самые тихие минуты: вот кто-то просеменил по улице, стеклянно похрустывая на снегу пимами; далеко-далеко, кажется, у одинокой бабки Захаровны, звякнула щеколда калитки; у дяди Паши чуть слышно заскулила собачонка (она, видать, болеет, денно и нощно скулит) и печально пропел свою унылую короткую мелодию раскачиваемый ветром ставень. Конечно, это было баловство, но оно вошло в привычку. Зина стала каждый день ловить в немой тиши слабые, едва слышимые звуки, затаив дыхание, до предела напрягаясь; злилась, если ничего не слышала, и сияла, если удавалось, выражаясь языком той же бабки Захаровны, «пымать» какой-то слабенький звук; нетерпеливо ждала часа, когда на село опускалась абсолютная, могильная тишина. Девчонка прослушивала тишину, чувствовала ее. Зина убеждена теперь, что именно эти постоянные тренировки и решили все — она стала обладать необыкновенным слухом; ей кажется, что нет других причин. Сказала знакомому врачу, так не поверил, надо же!
Тонкий слух помог Зине поближе познакомиться с Евгением.
…Их было трое — она и две ее подружки-студентки. В тот вечер, как это часто бывало, они пошли в заводской Дом культуры, до которого от их общежития рукой подать — через две крупнопанельные пятиэтажки (они росли в городе, как грибы после теплых дождей) и три ветхих деревянных домика. Потанцевали. Без постоянных партнеров, с кем придется. Потом поужинали в буфете, по-студенчески, взяв, что подешевле. Захотелось домой.
Была поздняя осень. Студеный ветер сгонял на застывшую землю редкие снежинки. На улице странно тихо и одиноко. Но вот послышались какие-то недобрые, с нажимом, выкрики, матерщина — у перекрестка, на тротуаре стояли, что-то обсуждая и пьяно размахивая руками, двое мужчин, молодые, мордастые, один — в распахнутом полушубке, другой — в кепке и расстегнутом пальто. Зина с подружками хотела обойти парней. Не тут-то было: пьянчуги будто ждали их и, перестав махать руками, преградили дорогу.
— Стой!
А второй крикнул вовсе нелепое:
— У, гадство! — И промычал что-то нечленораздельное.
— Держи, Вань, ту, а я — энту.
Зина страшно боится пьяных; никого не боится так, как пьяных, даже язык вроде бы отнимается и коленки дрожат. И началось это с детства: когда была маленькой, дома через три от них жил лохматый, мрачный мужик, который часто напивался и, будучи на взводе, гонял по улице свою бабу и орал что-то совсем несуразное. Зина нервно и визгливо крикнула:
— Отстаньте! Налили шары-то.
А Зинины подружки не испугались и начали стыдить, урезонивать парней, но это вроде бы даже взбодрило пьянчуг и они, пошатываясь и хохоча, наплыли на девушек. Подружки увильнули, а Зина попалась. Парни держали ее за руки: один за левую, другой за правую. Она вырывалась, уговаривая их и ругаясь. Подружки подбежали и стали отдирать Зину от парней. Конечно, было много шума. И крика. И хохота (хохотали парни).
Что же дальше? А дальше… Смешно получилось дальше: Зина толкнула парня в полушубке, и он, попятившись, налетел на одну из подружек — Нюру. Та тоже толкнула его. Парень, снова попятившись, запнулся и свалился, — видать, до того нахлестался, милый, что уже едва стоял на ногах. Но тут же вскочил и налетел на Нюру. Та отмахивалась, отступала, бормоча: «Да отвались ты, холера!», — а потом, рассердившись, ударила его кулаком. Он упал, на этот раз просто и быстро, шлепнулся, как мешок с картошкой. Даже взвыл слегка.
Нюра была рослой, уже не очень-то молодой, некрасивой и по-мужичьи сильной. О Нюриной силе, которую та всегда стыдливо скрывала, Зина узнала случайно: гостила у ее матери в деревне и однажды утром, выскочив во двор, увидела, как подружка, приподняв за комель бревно, оттащила его к задам двора, даже не вздохнув. Зина тоже схватилась за комель, приподняла, но с трудом: «Ой-е-е!»…
Парень в кепке не разобрал, не понял с пьяных глаз, что к чему, и захохотал, увидев, как его дружок развалился на земле. Шибко уж смешно ему стало, что тот валяется в ногах у девчонок.
И тут подошел он, Евгений (герои всегда появляются в нужный момент, правда, в жизни куда реже, чем в книгах).
— Оставьте девушек в покое! А этот чего тут разлегся?
— Закрой свое едало, а то я тебе его заткну, — сердито проговорил парень в кепке. До прихода Евгения он был настроен, в общем-то, неплохо, даже похохатывал, а тут начал ругаться: «Ты че приперся? Уматывай, ать, два! Убирайся, гад!», — а потом, что бывает с пьянчугами, вдруг озлился, зарычал даже, съездил Евгению по скуле и хотел пнуть в живот. Евгений удивился (это было заметно, что удивился), крикнул: «Хулиган! Бандит!» — и тоже ударил парня. Тот упал. И как-то странно — боком.
Пьянчужки, вскочив, погнались за ними. Парень в полушубке, видно, поскользнулся и снова шумно бухнулся на землю, а второй, крикнув: «Стой, сволота!», — дернул Евгения за плечо, да столь резко, что и сам едва удержался на ногах.
Теперь Зина понимает: то, что делал Евгений, тоже нехорошо, — он мог отогнать их и так, много ли силы у пьяных в стельку, но тогда… тогда она была почему-то восхищена им, он показался ей таким смелым, таким благородным, таким…
Евгений, оказывается, тоже был «под градусом», но слегка. Проводил их до общежития и все говорил, говорил, стараясь быть любезным. В голосе легкое напряжение. Сказал, что в отпуске, живет у двоюродной сестры.
— Что вы вдруг надумали отдыхать в Сибири? — спросила Зина. — Да еще в холод.
— Это не зима, а лето в зимнем платье.
— А если серьезно?
— У меня предстоят очень важные встречи. И я не мог не приехать.
— С кем же? — спросила она с непосредственностью провинциалки.
— Да с вами.
У институтского общежития (рядом кинотеатр, напротив — больница) было светло, людно; по-прежнему кружились, плясали и дергались возле электрофонарей сухие снежинки. Кажется, никогда Зине не было так радостно и легко. А почему — шут его знает. Он глядел только на нее, его интересовала из троих только она, это было заметно. И это было неприлично. Но она тогда не думала, что неприлично. Она думала: «Он красив. И смел. В чертах лица суровость и благородство». Понимала, что мыслит высокопарно, смешно, и улыбнулась. Он принял это на свой счет и тоже улыбнулся.
Попрощавшись, сказал ей в спину сердитым шепотом: «Хорошенькая, чертовка! Мы еще встретимся». Но она услыхала.
Назавтра он пришел в общежитие. А недели через две она не узнавала себя: слушая лекции, вспоминала Евгения, его лицо, пушистый чуб, басовитый голос, легкую, как бы игривую походку. Готовясь к занятиям, думала больше о нем, чем о занятиях, не могла не думать, это было выше ее сил. Хочет сказать: «Послушай, Слава», «Петя», — а язык против воли говорит другое: «Послушай, Женя». Конечно, ехидненькие улыбочки, смешки… Пробудившись ото сна (все равно, ночью ли, утром ли), чувствовала какую-то неуемную радость. На улице морозина, пурга, нелюдимо, а сердце горит: «Что со мной?! Что такое? От чего!.. А — Женя!!» И, кажется, будто знает его давным-давно, с самого детства. Поблек весь мир, ярко сиял только он, Евгений. Это была не простая, а какая-то горькая радость, что-то вроде неотступной болезни, которая пугала Зину.
Он писал ей из Москвы. Часто. Каждую неделю. А она ему еще чаще — через два-три дня. И ее не обижало, что он пишет реже: он занят, ему некогда. Перед каникулами Евгений снова приехал, и они поженились.
Обыкновенная, в сущности, история.
Помнится, они стояли напротив институтского общежития, возле голого, холодного тополя и он сказал, беспричинно посмеиваясь: «Ты красива. А красавицы в личной жизни бывают почему-то более неудачливыми, чем другие женщины. Не замечала?»
Зина не раскаивается, что вышла замуж. Конечно, ленив он и несобран. Учился в институте. Бросил. Двадцать семь лет, а сменил уже много работ и ни в какой из них «не мог найти себя». Выпивает. Понемножку, правда, — стакан или два любимого им портвейна, зато частенько. Даже Мария Ивановна и Константин Петрович не догадываются, что сын сколько-то пропустил, а Зина замечает: глаза у Евгения тогда как-то необычно блестят, и на щеках появляется легкая болезненная краснота. Униженно клянчит у матери: «Ну, дай хоть трешку. Хорошо, дай рублевку. Ну, пожалуйста!»
Зине жалко мужа, ей кажется, что в нем есть какая-то теплота, что-то по-настоящему хорошее.
…Они стояли у вокзала. На улице кружились, плясали и морозно поблескивали редкие снежинки. Как тогда, в их первый вечер… Беспокойно, шумливо сновали пассажиры с чемоданами, портфелями и узелками. Бесконечная, текучая толпа, у которой не бывает ни конца, ни начала, — вокзал есть вокзал. У каждого свое. У Зины тоже свои заботы.