Вьюжной ночью — страница 34 из 64

Он сначала не понял, что это: сквозь снеговую пелену проглядывал черный округлый предмет, и Женя, вздрогнув, почувствовал какой-то особый, не от мороза, холодок на спине, замерло сердце — парню показалось, что его дожидается медведь. Вторая мысль была обнадеживающей: «Он не стал бы дожидаться». Это был старенький грузовичок, завязший в сугробах, засыпанный снегом, без шофера. Женя открыл дверцу кабины, и на него дохнуло безжизненным запахом металла и бензина. Он знал: на таежных дорогах Сибири нередко можно встретить брошенные машины, их обычно вытаскивают другими машинами, иногда тракторами, а если случится такая беда где-то далеко, среди больших снежных навалов, то грузовик стоит и стоит, всеми забытый. Потом он темные пеньки принял за волков. Ему даже показалось, что пеньки движутся. Плюнул от злости, и плевок отбросило ветром на пальто.

И все же волков он увидел, когда вышел к Иртышу, широченной в этих местах реке, один берег которой был высок, обрывист, а второй — пологий, весь в кустарнике. Они бежали возле кустарника один за другим, большеголовые, ходко, опустив длинные пушистые хвосты, бежали, плоховато различимые в снежной кутерьме, будто призраки. Он никогда не видел живых волков, только на картинках. Но понял — они! Их было штук пять; вроде крупных собак и почему-то черного цвета. Черные волки. Нет, он не слыхал о таких. Он слыхал только о серых. Впрочем, эта пустяковая мысль пришла ему в голову уже потом, в деревне, а сейчас он, не на шутку перетрусив, остановился. Мысли… Какие они бывают суматошные, стремительные. «Выломать деревце и отбиваться», «Волки боятся металлического звона. У меня только монеты», «Залезть на сосну». Последняя мысль ему показалась наиболее разумной, и он ринулся было к дереву, но волков уже не было, они скрылись из виду. Снова пошел, с опаской, ругая себя, шаманов, знахарок и проклятую пургу, так частую в этих местах.

Огромный синеватый в белых мечущихся крапинках-снежинках Иртыш делал тяжелый, ленивый поворот вправо, а жалкая дорожка-кривуля, по которой Женя шагал, смешно и испуганно шарахнулась от реки куда-то влево, за холмы. Воздух становился все более плотным, тяжелым и обжигающим, таким, какой бывает только в лютые сибирские холода. За всю дорогу он не встретил ни одного человека, — мертвая машина, стонущий лес, темные тени волков, ветер и снег. И все. Ему казалось: остановись он на миг — и застынешь. Хотелось отдохнуть, сесть, прижаться к сосне, согнуться и поспать, поспать. Сперва немножко хотелось, потом больше и больше, и вот уже нет терпения… Он не стал чувствовать на лице мороза и ветра. Уснуть хотя бы на десять минут. Хотя бы на минуту. Он понимал, что это значит, — эта минута будет для него последней. И он побежал. Побежал, задыхаясь, злясь на свою слабость и усталость.

В Буньковой был медпункт. Пока фельдшерица, стараясь помочь, — он обморозил щеки, пальцы ног и рук — торопливо выискивала что-то в шкафу, Женя приложил руки к раскаленной печке-голландке. Боль пришла не сразу, а через сколько-то минут, пришла разом, острая, невыносимая. Никогда в жизни он не испытывал такой мучительной, адской боли. Чудно… Не одна, а две мысли терли ему мозг: когда прекратится боль? до чего много здесь приборов, медикаментов, как чисто, опрятно в этой захолустной лечебнице…

Оказалось, он шел в Буньковую зря — Василиса умерла еще в позапрошлом году. Никто не мог сказать, что-либо толком о ее знахарстве. Судя по всему, старушка занималась этим делом давным-давно и, видимо, втайне. Внучка Василисы, вертлявый подросток, с ухмылкой посматривала на длинноногого очкастого парня, и когда Женя, балясничая, подшучивая, спросил, не осталось ли какой травы от старухи, — это надо для краеведческого кружка, — девчонка засмеялась, пошла в чулан и принесла грязно-серую тряпку, завязанную узлом. В тряпке была измельченная сухая трава, похожая на обыкновенную сенную труху. Немножко — две-три столовых ложки.

— А от каких болезней, не знаешь? — весело спросил он.

Она ответила тоже весело:

— Бабушка говорила, что это лекарство от болтовни.

— Думаешь, помогает?

— Бабушка говорила, что да. Принимай до еды утром и вечером.

Он скользнул взглядом по окнам. На улице носился ветер со снегом. Безлюдно. Наверное, от этой безлюдности, мороза и пурги, а еще оттого, что ожидалась невеселая обратная дорога, Василисина изба казалась Жене какой-то необыкновенно уютной и милой.

Да, конечно, в здешних местах когда-то водились и знахари и колдуны, им верили, их боялись, и они, видать, порядком зарабатывали на шарлатанстве, но это было когда-то.

Разговаривая с девчонкой, он все время ощущал что-то слегка тягостное, неприятное. Нет, девчонка тут была ни при чем. Просто у него отчего-то остался нехороший осадок; он пытался осознать причину этого и не мог, и лишь когда она спросила: «Обратно пойдешь?» — Женя понял вдруг… Полчаса назад он остановил на улице милиционера — выяснить, где дом Василисы. Тот спросил, как бы между делом, откуда Женя прибыл, зачем. Милиционер тоже был не буньковский и появлялся здесь, как и в других ближних деревнях, наездами, но знал всех местных жителей наперечет и зорко присматривался к приезжающим. Женя ответил. Голос у него был простуженный, прерывистый и недовольный, прямо скажем — подозрительный голос. И милиционер произнес стереотипную милицейскую фразу:

— Пройдемте, гражданин.

Они недолго беседовали; прощаясь, милиционер извинялся, улыбался, однако настроение у Жени было все же слегка испорчено. Теперь он сердился уже не на милиционера, тот знал свое дело, а на себя: к чему это тягостное чувство, нытик, жалкий неврастеник?

Он сегодня усвоил еще одну истину: незнакомая дорога кажется куда длинней, чем знакомая: до Тарасовки он дошел сравнительно быстро и без происшествий.

5

До отъезда оставалось еще часа два. Походив по деревне и оценив на собственном опыте правдивость старинной пословицы «Ожидание — хуже пытки», он зашел в клуб — бывшую церковь без купола, где, судя по объявлению, написанному кривыми буквами на куске фанеры и прибитому на наружной стене здания здоровенными гвоздями, чтобы не сорвало ветром, должны были быть массовые игры и танцы. Игр не было и вроде бы не предвиделось, только танцы. Под баян. Танцевали три-четыре пары шустрых девушек, почти девочек; у стен, возле беспорядочно наваленных стульев и скамеек, — в клубе был большой зал, где смотрели кино, проводили собрания, репетировали и танцевали, — сидели взрослые девки, принаряженные, немножко смешные от своей напускной серьезности и чинности, а возле терлись парни.

Пришла Гутя с двумя подружками, хотела повернуть направо, но, увидев Женю, который сидел слева, поколебалась было и села с ним. Подружки, пристроившись возле Гути, разговаривали между собой, не обращая на нее внимания, — создавали условия.

— Сегодня мы с мамой стирали. Устала, — сказала Гутя.

Видать, она всегда была на диво откровенна. Женя подумал, что уж кому-кому, а Гуте каждый день, наверное, приходится нелегко.

— Послушай, а где у тебя отец?

Он спросил об этом так, от нечего делать, но, взглянув на нее, понял, что вопрос неприятен ей.

— Бросил? — снова спросил он, уже тихо, сочувственно.

— Что мы, тряпки, что ли? Убежал в город… с шлюхой тут…

Отвернулась. Рассердилась. Волосы у нее свисали на лоб, почти закрывая правую бровь. Вот так же свисают они и у Маргариты. Хотя нет. У этой тонкими слипшимися клоками — так получилось, а у той нарочито небрежным, холеным локоном.

Долго сердиться Гутя не умела и, повернувшись, сказала:

— Как-то чудно в жизни бывает. Вот моя мать, к примеру, такая хорошая женщина и, говорят, красивая когда-то была, а почти весь век прожила одна. А другая бабешка злая, ленивая, неряха, и рожа — как у обезьяны, а смотришь, куда с добром мужика отхватит. И если разойдется, сразу второй, третий присватываются.

Вошли трое парней. В середине — хмурый здоровяк с длинными руками и длинным носом, похожим, как показалось Жене, на клюв дятла. Раскачивается, ухмыляется. Крикнул:

— Привет, красотки! — Постоял, комедиантски приложив ладонь к уху: — Я не слышу ответа на вежливое приветствие.

— Оглох, наверное, — сказала Гутя.

Все засмеялись, даже баянист, обтиравший усталое потное лицо платком.

— Я до тебя доберусь, Гутька! — погрозил кулаком здоровяк. — Тошно те будет вместе с твоим хахалем.

«Это про меня, — подумал Женя. — Какой-то шут гороховый». Он заметил, как парень раза два стрельнул по нему злобным взглядом.

— Ой как страшно! — отпарировала Гутя.

— А сжалася, как лиса в клетке. Уж думаешь, по какой дороге побегут твои ноги.

— Нашелся храбрец на девок да на овец.

— Могу и ухажорам мозги вправить.

«Что он лезет?» — начал сердиться Женя.

— Собирались хвастуны допрыгнуть до луны, — продолжала словесную перестрелку Гутя.

Баянист заиграл краковяк. Танцующих на этот раз было много, они закрыли собою и здоровяка, и его приятелей, усевшихся у противоположной стены.

— Это сын Федотовны Санька, — сказала Гутя. — Шофер на грузовике. Пьянчужка и баламут. Но работает, между прочим, неплохо. Они обое Мясниковы — и Санька и Федотовна — работяги, что скажешь.

Странная эта Гутя: только что раздражалась, готова была съесть Саньку, а сейчас говорит бесстрастно и глаза веселые.

— Работяги, но все для себя. Картошки у них — завались и всяких других овощей тоже. Корова породистая, до двадцати пяти литров дает. Телку держат, свиней, овечек, куриц. Даже гусей. Излишки — в город тянут, машина-то всегда под рукой.

— Она же не его личная?

— За таким разве уследишь? Да это все можно и по пути… Девки, между прочим, поглядывают на него. И танцует он здорово.

Жене были неприятны слова «Танцует здорово». Сам он танцевать не умел, а плясал так, что у людей, глядевших на него, появлялась на лице ехидная улыбка: «Уж хоть не выходил бы ты, длинноногий».

— Ребята побаиваются его. Драться любит. Смехи: поранится когда — кричит: «Мне не страшно, у меня доктор домашний».