— Эх, работничек! Лодыря гонять — самое поганое дело.
Странная она, бабка. Вчера Санька спросил:
— Баушка! А пошто я лечу обратно на землю, а не на небо, когда подпрыгну?
— Потому что не достоин туда.
Всех интеллигентов она почему-то считает лодырями. Носишь шляпу, галстук, сидишь в конторе — лодырь. А вот если стоишь у мартеновской печи, у прокатного стана, косишь траву, колешь дрова, столярничаешь, малярничаешь, тогда ты настоящий работник. Милая бабка! Как часто Санька будет вспоминать тебя, когда вырастет и станет типичным «лодырем».
Чусовая по низинам гуляет; со всех сторон давят на нее горы, выпячивая, как щиты, отвесные скалы, вот-вот вконец раздавят, а она хоть бы что — булькает да булькает себе, весело поблескивая. На утесах, в расщелинах, растут кривые карликовые березки, оплетая корнями каменные глыбы, обнимая их. Какие жалкие потуги: не утесы в объятиях, а сами березки.
Саньке с Колькой кажется, что везде на земле горы, а над горами — трубы заводские, из труб дым идет, черный, густой. И требовательно гудят заводские гудки, они как бы подталкивают каждого: иди же, иди, быстрее, быстрее, не ленись, работай, работай, чего чешешься.
Вода в Чусовой прозрачная-прозрачная, маняще поблескивают обкатанные стремительной водой камушки; видно, как до смешного солидно стоят на мелководье пескари с темными крутоватыми спинками, замерли, чертенята, о чем-то думают, а подальше от них бойко снуют тощие белобокие рыбешки. Весь берег в камнях. Есть красивые, цветные, поднесешь к глазам — темно-синий, чуть повернешь — черный, еще маленечко повернешь — вроде бы зеленоватый. Вот какие камушки!
Прошли шагов сто, а может и двести — кто их считал. Чусовая тут делала поворот, образуя глубокие и тихие (у такой-то бурной реки!) заводи. Мальчишки часто приходили сюда рыбачить. Какие окуни тут клюют! Вот только гадюк много в траве у берега. Смотришь на поплавки и оглядываешься — как бы не ужалили в сидячее место.
Дорога пыльная, по бокам маленькие елочки (они как игрушечные, так и хочется потрогать), сосны, пеньки гнилые. Мало-помалу луг пересекли, потом черный пал потянулся, а после пала начались болотистые места, кочка на кочке; дорога превратилась в узкую прерывистую тропинку, которая виляет туда да сюда, огибая чахлые кустики. Жесткая трава как веревками опутывает ноги. Незнакомо и одурманивающе пахнет болотной сыростью.
— Куды ты, Сань?
— Давай посмотрим Канмарь.
— Не. Тут болото. — Колька остановился и жалко глядел на дружка.
— Да ты че?
— Давай обратно.
— Да не бойся. Я впереди пойду.
Но и Саньке было тоже как-то не по себе. Метрах в двухстах от них, за болотиной, протекала речушка Канмарь, о которой в Боктанке рассказывали всякие страшные истории. Будто водилась здесь нечистая сила и по ночам неслись отсюда вой, свист, дикие крики и хохот. Днем еще ничего, а в темноте не показывайся — погубишь себя. Самое страшное место возле болот, как раз там, куда они шли.
Санька подсознательно тянулся к этому месту; вроде бы думал о землянике, о ягодных полянках думал, а ноги, окаянные, как бы сами собой поворачивали к Канмарю. Он уже раза два бывал у Канмаря вместе с отцом, только не здесь, а там, где речушка впадает в Чусовую и где мечется возле Чусовой веселая дорога. А тут — глушь. Вот и тропинка исчезла, будто ее и не было.
— Да каки здесь ягоды? — ворчал Колька. — Ну, че здесь?
Но Санька шел. Шел упрямо, как баран. Как и всякий ребенок, он был немножко тщеславным, хотел казаться Кольке и самому себе самым смелым, самым решительным, в общем, самым, самым… И еще ему хотелось командовать. Кому из мальчишек не хочется покомандовать. И это, наверное, ничего, не страшно. Жаль только, что кое-кто до глубокой старости сохраняет вот это детское тщеславие и детское стремление командовать и повелевать.
Канмарь закрыт-занавешен кустарником; все тут несуразно переплелось, перепуталось — ветки, листья — и кажется: эта зеленая терпкая масса без конца растет-пухнет, обволакивая не только речку, но и землю. Вода неподвижна, как в озере. Ил. Лягушки. Какие-то жуки и жучки. Пахнет погребом. Нет-нет да и мрачно булькнет где-то. Есть и вовсе непонятные звуки — шорохи, шелесты, шипение.
— И че ты тут нашел? — уже бодро произнес Колька.
— Поглядим…
— Чего поглядим?
Саньке хотелось пойти еще дальше, хотя уже вечерело и небо все больше хмурилось и темнело.
— Ну, куда тя несет? — Это опять Колька. Какой-то придирчивый стал.
— Пойдем на ту сторону.
Колька махнул рукой: дескать, черт с тобой, пойдем, если уж так приспичило. Разулись, с опаской перебрели речушку (ноги так и вязли в цепком иле) и поднялись на другой, обрывистый берег Канмаря. На лугу черновато поблескивало круглое озеро; все в этом озере и возле него было пугающе немо, мертво.
— Шахта, — сказал Колька.
Они слыхали об этом озере. Когда-то давно, так давно, что никто из стариков даже не знает когда, вырыли здесь шахту, медь искали. Медь не нашли, и шахту залило водой. Между прочим, за Чусовой на лугу много таких шахт. Но там, видать, медь была, в шахтах работали, а потом их по какой-то причине забросили, шахты пообвалились, поросли малинником, и боктанские бабы ходят туда за ягодами. Конечно, страшновато там, шахты все-таки, но зато какая крупная малина — просто объедение.
Колька подошел к озерку, бросил камушек. По воде прошли легкие круги. И опять все замерло. Опять мертво. «А он, пожалуй, не такой уж и трусливый, Колька». Совсем рядом от них, за лугом, начиналась гора Змеиная. Почему-то любят эту гору змеи, оттого и название — Змеиная. Змей в округе много. А тут особенно. Рассказывают люди, что ночами на горе раздается, редко, правда, и всегда вдруг, неожиданно, протяжный свист, и в свисте этом что-то надсадное, тревожное, дикое. Люди боятся приходить сюда в темноте. Много позднее, в тридцатые годы, выяснили причину этого странного явления, она была проста: свистели острые скалы на горе, когда дул сильный северо-западный ветер.
Бабка Лиза рассказывала, что перед рассветом нечистая сила уходит от Канмаря и прячется в глубинах Змеиной, чтобы вечером, когда стемнеет, опять появиться и выть, свистеть, орать и ржать. Ночных путников нечистая сила уволакивает под гору и там садит на цепь, без конца изгаляется, пытает, мучает.
Колька убрел куда-то в кусты, то и дело кричит:
— Где ты?! Куда тя понесло?!
Убрел он сам. А Санька на месте.
Он горластый, Кольша. В Боктанке все горластые. Завод к тому приучал: во всех цехах грохочут машины, и надо говорить громко или кричать. Вот и привыкали кричать.
Какая-то странная, непонятная легкая тревога разливалась в воздухе, и мальчишки остановились, не понимая, что бы это значило. Насторожились, не зная что делать. И тут налетел откуда-то ветер. Кусты, только что казавшиеся непролазными, истончились, полысели, жалко мотаясь во все стороны, пригибаясь и сливаясь с землей. Затрещала и повалилась одинокая, косо стоявшая недалеко от озера-шахты сосна. Вой, свист, стон. И еще какой-то отдаленный, пугающий шум — шшшш… Потемнело, будто вечер уже. Или ночь. Посыпал крупный косой дождь. Над землей, посреди луга, проносились одна за другой белые, будто снеговые, полосы. Но это был, конечно, не снег, это был тоже дождь — удивительная сетка из воды.
Мальчишки побежали. Хотели убежать от дождя, от всей этой напасти, а разве убежишь. Трава в воде. Не земля, а озеро, заросшее травой. Везде вода, вода, вода. Кажется, все промокло насквозь. Ельник, в котором можно как-то укрыться, далеко за болотиной. И еще на горе. Ну ее к черту, эту гору!
Ветер утих так же внезапно, как и появился, и дождь шел теперь спокойно, ровно, споро.
Прыгнув с крутого берега Канмаря, Санька упал правой ногой на камень, нога неловко подвернулась, и он покатился по галькам, закричал, застонал от боли. На голени кровь, это острым камнем пробороздило кожу. Но кровь что — пустяк, боктанские мальчишки часто ранились и не больно-то обращали на это внимания: подуют на рану, и — все. Заживало. У мальчишек все заживает. В ноге была острая боль. Он вытянул ногу, погладил ее — полегчало маленько. Полежал, повздыхал. Попробовал встать. Ой-я!.. Черт те встанешь.
— Наверно, вывихнул, — сказал Колька. — Дай дерну.
Взял обеими руками Санькину ногу и дернул. Тот вскрикнул от боли.
— Дай ишо дергану.
— Нет!
— Боишься?
— Да иди ты!
На лбу у Саньки выступил холодный пот.
— Подожди, полежу маленько.
— Полежи, — неохотно согласился Колька. — Наверно, не вывихнул. Зря я дергал.
Он глядел на Саньку и вздыхал. Оба промокли до нитки. Сейчас уж им все равно, пусть льет, пусть мочит — ничего не убавится, не добавится.
Санька сидел, глядел на другой берег речки, постанывал. И ему стала вдруг мерещиться в кустах волчья голова. Вроде бы даже передвигается там. А волк ли это? Сейчас схватит и уволочет под гору. Вгляделся: нет, никого не видно. Вот дурак! И тут уже по-настоящему вздрогнул: метрах в ста от них, из-за высокого камня выглядывало темное мрачное рыло незнакомого зверя. Сейчас уже не мерещилось, на самом деле видел. Вон оно, вон!.. Он различал длинные, как у зайца, уши, кривой нос, губы и шею зверя, даже длинную спину видел. Зверь? Или кто он там? Черный как головешка. Глаза чудовища сверкнули. Леший! Или нечистая сила! По груди, сверху вниз, прокатился прилипчивый холодок, и тупая въедливая боль разлилась по всему животу. Даже о ноге в эту минуту забыл.
— Ты че? — удивился Колька.
— Там!.. — Он не показывал на чудовище, только неотрывно глядел на него.
— Что там?
— К… кто это?
— Да где?
— У к… камня.
Колька плюнул:
— Да это дерево. Сваленное. Ты че, не видишь?
Так он впервые узнал, что Колька видит лучше его.
— Ну, пошли, — плачущим голосом сказал Колька. — Темнеет уж.
Санька попытался встать, но тут же плюхнулся на гальки: не нога — болячка. А лежишь — ничего, только ноет.