Выявить и задержать... — страница 1 из 9

Алексей ГрачевВыявить и задержать...Повесть

«Доношу, что в селе Андронове Никульской волости совершено убийство семьи агронома. Убийца — Будынин Серафим из банды Ефрема Осы. Имеет кличку «Комендант смерти». Объявлен вне закона за контрреволюцию. Приметы: выше среднего роста, широкоплечий. Лицо скуластое, с мелкими веснушками. Волосы рыжие, густые. Одет в черный френч с деревянными палочками вместо пуговиц, матросские штаны, желтые заграничные ботинки».

(Телефонограмма начальника уездной милиции в губернию весной 1921 года).


Глава первая

1

Лошадь вынеслась из чащи, и теперь по правую руку, за сосновой порослью, раскинулась равнина. Была весна. В природе царствовал «Алексей — с гор воду покати». Ручьи тут и там то зажигались, то гасли, и оттого равнина двигалась, как движется озеро в порывах ветра. Поблескивали талой водой купола церкви в волостном селе Никульском, верстах в пяти отсюда, высокие и тонкие трубы паточных и терочных заводов, железная кровля крыш на избах. А впереди, на той стороне реки, за буграми, чернел не отошедший еще от зимнего холода лес.

Стрелка остановилась у кустов ивняка, и сквозь паутину сучьев Костя увидел его. «Комендант смерти» с обрезом за спиной бежал на другую сторону реки по льду, вскипавшему под солнцем, источенному промоинами, как гнилая ветошь прорехами. Был он похож на огромную птицу с подбитым крылом, которая тщетно силится взлететь в небо, залитое малиновым соком заката.

Намотав поводок на пальцы, Костя вытянул из кармана дубленого полушубка кольт.

— А ну, вернись, эй!

Крик слабо отдался в крутых зализанных берегах. В наступившей тишине звонче захрустели под копытами лошади слипшиеся комья снега. Она вдруг всхрапнула, — может, волки померещились ей в глубоких оврагах под соснами, поджала вислый живот, двинулась в сторону.

— Эх, черт бы тебя! — сердито воскликнул он, резко натягивая поводок. Повернул голову и даже замер от удивления. Будынин по пояс ввалился в реку, карабкался яростно к берегу, раскидывая руками льдины; явственно доносились до ушей Кости плеск и бульканье. И странно — неожиданно ему показалось, что эта ледяная вода хлынула волной вверх по косогору. Вот она в сапогах, вот за полушубком, подымается по спине к затылку с такой быстротой, что его зазнобило, заломило всего, как знобит и ломит застуженного человека. Но рука, сжимающая оружие, была тверда. Лошадь застыла тоже, как бы показывая этим, что она из волостной милиции и службу свою знает. Ничто не мешало Пахомову, сотруднику первого разряда губернского уголовного розыска, метко послать пулю в эту широкую спину под черным френчем или же в рыжие до плеч космы. Но пуля или остудилась в реке, или тюкнула глиняный бугор, или просто скользнула по корягам. Потому что сразу после выстрела Будынин вылетел на берег, успел даже оглянуться, махнуть винтовочным обрезом. И тут же косо вломился в кусты, исчез.

Костя посидел немного, все ждал — ну-ка стон раненого послышится в предвечерней тишине или же хруст веток. Но берег молчал — лишь в кустах журчали ручьи, падая на лед с глухариным бормотаньем.

— Теперь не догнать, — сказал словно бы лошади. — Где там... по такому льду, по такому лесу.

Он уронил руку с кольтом на полушубок и тоскливо выругался.

2

Северный ветер начал крепчать. Лес окутался синим сумраком, кусты потемнели в сером снегу. Вроде бы и не стлались тучи, а сыпалась невидимая глазу изморозь, липла, как мошкара. От нее набухали щеки, ресницы, даже стыли колени, и он растирал их ладонью.

Как же он промахнулся?.. Доложи о выстреле начальнику губернского уголовного розыска Ярову — подмигнет насмешливо, пофыркает носом и скажет: «Промахнулся — считай, что пуля сидит в тебе».

В памяти всплыла невысокая, с острыми плечами фигура Ивана Дмитриевича. Может быть, именно сейчас, как бывает часто, он стоит у окна в своем кабинете и оглядывает задумчиво площадь. Видит за черными, точно опаленными пожаром, стволами лип красные каменные ребра церквушки с глазастой колокольней, слабые отблески света на полукруглых и высоких окнах магазина бывшего чайного купца Перова, узкую булыжную улицу внизу, полную стрекота пролеток, грохота запряженных в санки ломовых лошадей, а еще — насупленные фонари на столбах возле театра, редкую цепочку пешеходов, ускользающий в жерло каменного лабиринта одинокий вагон трамвая.

Так он стоял день назад. Руки за спиной сжимали бумагу — телефонограмму из уездной милиции. И непонятно — советовался ли начальник уголовного розыска, приказывал ли — голос был тих и спокоен до странности. Только страдальчески морщилось лицо с темным угольником бородки.

— Убийцу семьи агронома, Пахомов, надо выявить и задержать. Знаю, что на тебе дело «ширмачей» Сибрикова и Зяблика. Подождут эти дела. Не принимаю во внимание твой резон, будто немало в розыске стало боевых агентов, вернувшихся с гражданской войны. У тебя опыт. Тебе и ехать на подмогу к уездным товарищам. Сам знаешь, что в Никульской волости нет уголовного стола. К тому же ты из деревни... В общем, тебе доверяю я это дело...

Зря, выходит, доверил... Рука Кости вскинулась, чтобы шлепнуть лениво бредущую лошадь, но лишь легла мягко на лопатку, ощутила жидкие мускулы, говорящие о старости животного, о том, что оно повидало на своем веку и трудные дороги, и погони по лесам и полям, и бескормицу. Погладил ее нежно, похлопал. Стрелка отозвалась благодарно коротким гортанным храпом. И тотчас же, как вспугнутая, поднялась с ледяного мыска, над увалом впереди стая чаек, грузно закачала точно намокшими крыльями. Лошадь приостановилась, кося янтарный глаз. Костя не понукал ее, в свисте ветра ему послышался шелест крыльев птиц. Почувствовал внезапно грусть от одиночества среди водного разлива, среда пустынных тихих лесов, лишь на миг разбуженных выстрелом. И подумалось: где-то стучит сейчас колесами та теплушка, в которой ехал в уезд с заданием от самого начальника угрозыска. Кто-то готовится спать на железной койке в уездном милицейском общежитии, где ночевал он прошлую ночь. Едет ли, поставлена ли в сарай почтовая телега, на которой качался пятьдесят с лишним верст в волостное село Никульское. Тихо, поди-ка, стало в Никульской волостной милиции. Утром там что ярмарка: делили волостные милиционеры чугунки да сковороды между собой. А с ними начальник волостной районной команды милиции Колоколов Федор Кузьмич, настоящий хозяин этой вот Стрелки. Ну, что ж, у волостных семьи, запашка, хозяйство... Вот агроному из совхоза ничего не надо. Ни сковородок, ни чугунков. Потому что нет в живых жены, нет сына, которому на пасху тринадцать бы полных лет...

Припомнился высокий человек с седеющими висками, агроном Фомичев. Сидел в конторе за столом, на котором горой связки книг, и тер синие, как у утопленника, щеки ладонями, сдерживая слезы. Не говорил, а шептал бессвязно:

— Колька картошку чистил... Упал без слова. Жена сначала ранена была в спину. Очнулась от боли, не в себе, криком стала просить, чтоб ее этот изверг пристрелил.... Пристрелил... одной рукой... Потом портного... За меня портного принял. В очках тоже был он... Лежал у дивана, а из-под ног лужа крови... Прибежал я с завода на выстрелы. А он исчез уже... Только девица на диване. Наниматься пришла в совхоз, она и поведала все.

И шепотом, также свистящим, умоляюще глядя сквозь запыленные стекла очков:

— Найдите его, товарищ агент... Найдите... и мне для приговора... Найдите...

Костя не ответил ему на это, а только спросил:

— Куда мог сбежать Симка?

Агроном как-то сразу стих, снял очки, протер:

— Говорят, возле усадьбы Мышкова видели человека в черном. Может, это и есть он...

Фомичев проводил его до околицы, показал дорогу к усадьбе Мышковых. И едва Костя отъехал, за пригорком, вдали, заметил сизый дымок сушилки...

Теперь Костя вспомнил, как он повернул к сушилке, вошел в нее осторожно, с оружием наготове, и обнаружил старика-нищего возле горящих в топке дров. Большая голова под драным малахаем, лицо в пенной бороде. На нем подпоясанный красным брючным гашником армяк, сапоги. На костлявой груди под армяком словно прирос тяжелый серебряный крест. Как не сняли с него этот дорогой крест на дорогах, полных бандитского и уголовного сброда? Цедил сквозь зубы о том, что ноют у него ноги в валяных сапогах, намокающих часто, что много бродит по монастырям да церквам, по ярмонкам да гульбищам за куском хлеба, за глотком воды. И что продувает его сквозь армяк, и шапка, с какого-то старца, изношенная, не греет. А еще, что из голодного он края, из соленых степей, зовут дедом Федотом. Добро будто бы сгорело в огне, подался сюда к родичам, а родичи рассыпались в такое смутное время по разным сторонам, не сыщешь. И один путь у старика — на вечный покой.

Слушал старика, и, наконец, стала рождаться тревога. Чутьем уловил, что он не один был здесь. Чутье это пришло к нему за годы работы в угрозыске, там, в притонах и «шалманах», среди шпаны толкучего рынка, на допросах.

Нет, старик ничем не выдал того, другого человека. Лениво жевал хлеб, шаркал ногами. И следов не было: окурков ли, подошвы сапога, обрывка бумаги, клочка материи. Но что-то заставляло думать, подозревать. И он спросил:

— А где тот, что с тобой сидел, дедка? Ну, грелся около печки?

— В дверь ушел, — равнодушно ответил старик. — Вдруг встал и шмыг на улицу. А вскорести и ты подъехал. Новый человек. Ну, мне и хорошо. Все не один, поговорить есть с кем.

И все клонил голову, прятал лицо. Костя сказал, пытаясь углядеть под космами бровей слезящиеся льдинки его глаз:

— Он был в черном френче?

— Похоже что...

— А на ногах желтые ботинки?

Старик тут поднял голову, усмехнулся и сразу же погасил усмешку, даже закрыл рот ладонью, точно стыдливая девица:

— Все знаешь, а спрашиваешь... Только не видал я ботинок... Не гляжу, кто в чем ходит по этой грешной земле...

— Под носом у тебя были эти ботинки, а не видел?

Костя едва не дернул от злости старика за его скукоженный армяк, но, опомнившись, выскочил на улицу и вот тут, наконец-то, разглядел огромные, как у медведя, следы на жидком месиве весенней грязи. Они вели по тропе в лес... Вскочив в седло, погнал лошадь, настегивая подобранным хлыстом, так что до сих пор не отойдет животное: ноги подрагивают и бока еще дымятся, а в уголках губ стынет пена с розовыми хлопьями.

— Не сердись, — пригнулся к седеющей гриве. — Только больно крупный громила ушел...

Стрелка совсем осмелела, слыша в голосе доброту, и, как слепая, медленно понесла ноги через тропу к кочкам, обросшим мхом, потянула к ним разбухшую от жил шею. Он дернул поводок, и лошадь послушно, в размет принялась раскидывать копыта.

3

Старик сидел все на том же месте у печи. Он оглянулся на вошедшего, спросил нехотя:

— Догнал?

— Нет, ушел за реку...

— Слышал я выстрел, — так же нехотя, но уже с облегчением в голосе, продолжал старик. — Ну, думаю, одним меньше в этом мире, другим больше в том, лучшем.

Костя подсел рядом на кучу битого кирпича и искоса глянул на старика. Борода его, пегая от седины, поблескивала, будто тлела в жару печи, глаза все так же были прикрыты веками. Казалось, старик засыпал, но вот качнулся вперед, сказал еще:

— Больно легко, поди-тка, от пули помереть.

Костя не ответил. Он подумал вдруг с отвращением, что совсем недавно на этих же кирпичах сидел Симка Будынин — так же смотрел в огонь, как и старик, ловил ладонями языки пламени... Один он появился или же с бандой Осы?

С девятнадцатого года гуляет эта банда, с июльской ночи, когда дезертиры — сыновья заводчиков и кулаков — разгромили в селе Игумнове сельсовет, забили насмерть пятерых красноармейцев из отряда, присланного за хлебом и картошкой для голодающих революционной России. Едва появились в волости части особого назначения с пулеметами, как рассыпалась банда, а частью ушла в соседнюю губернию.

К осени двадцатого года снова объявилась во время польской войны. Опять двинулась по деревням и селам, убивая советских работников, кооператоров, освещая себе путь факелами горящих изб и школ. Той же осенью задумал Оса связаться с Савинковым и украинскими бандами. Это чтобы действовать сообща. Направил к нему одного из своих сообщников, грамотея, бывшего писаря Никульской волостной управы Григория Солонцева. Пьяница Солонцев подвел. Достал самогону на деньги, которые дали ему на дорогу, в пристанционном отхожем месте затеял драку с пьяными тоже субъектами. С разбитым носом, в злобе великой стал грозить мужикам. Кто-то сообщил в милицию. Здесь отрезвевший сразу Солонцев без ломанья и отнекивания выложил все о себе. Посланные в лес части особого назначения снова растрепали банду. Больше сотни дезертиров сдалось в плен, а вот главные в который раз ушли от погони. Всю зиму двадцатого скрывались в лесу в блиндажах или же у «темняков» — деревенских богатеев, служивших банде в качестве наводчиков и укрывателей. Теперь снова выходят на «большую дорогу» — так надо понимать происшествие в совхозе.

Почему Симка здесь, в трех верстах от своих жертв? Один ли он, с бандой ли?

Вопрос этот не давал покоя. Костя схватил обгорелый шкворень, заворошил им угли, заставляя их снова, как в гневе, наливаться иссиня-красным огнем. Отбросив шкворень, оглянулся на старика:

— Ты мне, дедка, скажи, откуда этот к тебе в сушилку явился? С какой стороны?

— От Хмелевки, — с какой-то доброжелательностью ответил старик. — Сам он мне сказал — мол, шлепаю от Хмелевки.

— Долго ли он был с тобой?

Старик вытер влажные губы, подумал немного, ответил, а голос стал каким-то робким и неуверенным:

— Да почти тут же собрался. Только сел, как собрался да в двери. А чтой-то ты, парнишка досужий, все спрашиваешь да и спрашиваешь? Или так тот детина понадобился тебе? Небось он супротив тебя идет?

— Еще и как супротив, — вздохнул Костя. — Убийца тот детина, найти его надо, дедка. Сам-то знаешь ли его?

Старик перекрестился, стал натягивать на голову драный малахай.

— Ничего он тебе, дед, не говорил? Ну, дескать, куда пойдет?

— Эх-ха, — бормотал «божий странник», шаря палку в ногах. — Разве же разберешь нынче: кто убивать идет, а кто замаливать грехи.

— Ты, дедка, вспомни все же! — требовательно сказал Костя. — Неужто ничего тебе не говорил он?

— Сказал...

Старик поднялся, стукнул посошком о грязный, жамкающий влагой пол.

— Это, как ему спасибо за кусок хлеба. Сказал, что «непошто». Одно слово всего-то «непошто». Видно, молчун. Только и есть, что грелся да о чем-то думал. Будто спать хотел... Потом шасть в двери. А тут вскоре и ты подкатил. Разве же разберешь, кому чего надо...

Дверь за ним визгнула, и этот визг заставил Костю невольно оглядеть сушилку: столб посредине, оставшийся от карусели, на которой вращались когда-то сита; почерневшие снопы в земле, «борова» вдоль стены для сушки крахмала. Шаги на дороге замирали, а он ловил себя на том, что слушает их чутко и напряженно.

4

Дом Мышковых выпирал стогом из оврагов, заросших осинником, плетями хмеля. Низ каменный — бывшая лавка, верх — из бревен. Окна кое-где без стекол, высокие, с резными наличниками. Крыша, давно не крашенная, побелела, покрылась пятнами ржавчины. Крыльцо, в которое вели широкие ступени, крыто покоробившейся дранкой. В сенях, длинных и просторных, на веревках висели платки, на скамейке стояли ведра, лежали коромысла, топор, поленья.

Дверь в дом открыла старуха — этакий румяный колобок с зоркими глазками. Когда Костя назвал себя, она отстранилась и оглянулась на женщину, сидевшую на диване. Скорее всего, это была девушка-гимназистка. Только бы еще белый передник и ранец за спину. Худенькая, тонкая, в длинном черном платье, она невидяще глядела на Костю. Свет от окна желтил ее круглое лицо с большими темными глазами. Волосы, густые, каштановые, были собраны в пучок.

— Поговорите с ним, Лиза, — сказала старуха, а сама пошла в соседнюю комнату, из которой доносился хриплый кашель.

— Это верно, что вы из губернии? — тихо спросила Лиза.

Костя вынул из кармана служебное удостоверение и увидел торопливо вскинутую руку:

— Нет-нет, я не о том... Просто я сама оттуда. Мать, отец... Возле церкви Воздвижения, у Волги...

— А вы кто такая? — поинтересовался Костя, хотя со слов агронома знал, что это жена сына Мышковых — Юрия, белогвардейца, по слухам, контрразведчика. Она ответила и покраснела, а покраснев, вдруг нахмурилась — то ли обидел ее вопрос, то ли спохватилась, что пришел человек из того мира, который разлучил ее с мужем, который заставил сидеть в этой комнате, предаваясь угрюмым думам о жизни, о будущем.

— Вы тоже будете обыскивать?

Она поджала тонкие губы подобно капризному ребенку.

Он шагнул, и стук сапогов звонко отдался в стенах, оклеенных побуревшими обоями.

— Обыскивать я не буду, но осмотрю. Разрешите?

Она кивнула головой и отвернулась к окну.

В доме было несколько комнат: в одной на кровати старик — сам Мышков, когда-то богатый и властный в Никульской волости человек, носившийся по уезду в фаэтоне со стеклянными дверями, с кучером Симкой на козлах.

Теперь он уходил с земли, отмолив на рождество Христово у попа из села Игумнова, отца Иоанна, все грехи. Лежал на высокой кровати, выложив на одеяло костлявые руки. Не двинул головой, не спросил, хотя глаза были открыты. Череп длинный и блестящий, нос восковой, острый, щеки почернели.

— Мой муж, Михаил Антонович, — шепнула старуха, семеня следом за Костей в пустую горенку, заваленную скарбом, вероятно, свезенным из отобранного дома в Андронове.

— К фельдшеру бы его...

— Какой там фершал, — вздохнула старуха и скорбно вытерла губы. — От «голодной болезни» только попа надо. А это Юра, сынок, — тут же сказала она ласково, увидев, что Костя остановился возле портрета, приставленного к стене на полу. Узкое, с высоким лбом лицо, мундир с белыми пуговицами, воротник, жесткий и прямой, плотно охватывал тонкую и длинную шею с выпирающим кадыком.

— Это Юра в Кадетском корпусе, — пояснила старуха. — Давно было, пожалуй что и германская не началась еще.

— Сколько ему сейчас? — спросил Костя, быстро поднимаясь по лесенке, ведущей в светелку. Открыл дверь. Узкое окошечко, до пола почти, глянуло на него глазом хищной птицы. Железная койка — ребра ее были выгнуты — прижималась к стене. Возле нее «венский» стул — сиденье перевернулось, торчало, как щит. Фикус с засохшими листьями выглядывал из-за сундуков, тоже ободранных, с открытыми крышками.

В окно были видны кусты, парк, спускающийся от стены дома к оврагам, — в нем росли кряжистые дубы. Тонкие березки сиротливо жались на полянах. Солнце совсем зашло, но еще брезжили слабо лучи, и лучи эти, мешаясь с сучьями деревьев, заставляли думать, что идет над садом пепельного цвета мелкий снег.

К углу дома привалилась длинная деревянная конюшня. Крыша ее из красной черепицы была разбита, зияла дырами. Точно отсюда, из этой светелки, кто-то в свое время сваливал на крышу огромные булыжники.

— Двадцать восемь будет на Ильин день, — послышалось снизу. — Он у нас с восемьдесят третьего. В Саратове урожденный, проездом я ехала с Михаилом Антоновичем — ну, супругом-то...

— И где он, вы не знаете? — прервал он ее торопливый говорок, спускаясь по лесенке. Старуха помолчала, уже в спину Косте торопливо заговорила: — Старший-то у нас в Японии помер. Воевал с ними, с япошками-то, поранило его, а потом взяли в плен. Там вот и похоронен... на чужой земле...

— А в доме этом кто жил прежде?

Старуха опять помолчала, словно вспоминала о тех людях, которые топили здесь печи, спали в кроватях, выходили задать овса лошадям в конюшне под красной черепицей, пилили, кололи дрова топором, тем самым, что лежал в сенях на скамье.

— Внизу-то магазея была. Семена ссыпали, картошку хранили, бакалею. А в комнатах сезонные рабочие жили. Нанимал их хозяин-то мой: то весной ораньщиков, то косцов летом. А осенью баб да девок картошку ковырять. Рабочие с завода жили тоже здесь. Народу было немало. Кормить приходилось — наш харч-то шел к столу. Да и приглядывать... Мало ли... В сезонные-то больше пьяницы рядились, да бродяги, да беспачпортные. Вот Сима их в порядке держал, следил строго. А сам светелку занимал... Ту, что вы глядели...

— Вы знаете, что он в банде Осы и что числится в списках Центророзыска как контрреволюционер и убийца? — оборвал он поток ее ласковых слов.

Глазки ее вильнули под веки. Она вытерла губы пальцами, оглянулась на дверь комнаты.

— Откуда нам все знать... Люди старые. Ни газет, ни книг не читаем.

— Родня какая есть у Симки?

Она почему-то засмеялась, и щеки тотчас же — как кто-то мазнул кистью, намоченной в краске — порозовели снова.

— Один он как перст. Мать была полудурочка. Нищенка... Опоили ее андроновские мужики ради смеха, а она и захлебнулась этим вином. Нашли в поле, в хлебах. Сумку свою с корками зубами держала. Да так крепко, что и не разнять было. А рядом Симка сидел... Пятилетний он был. Вот его Михаил-то — ну, супруг мой — по жалости и взял в людскую. На общих харчах и рос... Как родной он нам был. Всегда поклонится, как войдет в дом-то. Перед образами стоял истово...

— И вы, значит, для него как родные?

— Как же, как же, — затараторила старуха, подняв на него слезящиеся глаза. Он посмотрел на нее со злостью. Но злость эта быстро угасла.

Он вернулся в переднюю комнату. Лиза стояла возле окна. Руки ее были сложены на груди, и, казалось, вся она поглощена сумерками, ложившимися на овраги, края которых еще четко обозначались оледенелым снегом; или же она молилась.

— Вы тоже не знаете, где ваш муж, гражданка Мышкова? — спросил, останавливаясь посреди комнаты. Она покачала головой. Тогда он тут же задал другой вопрос: — А Симку Будынина видели?

Теперь она оглянулась — в больших глазах испуг и раздражение. Вот они даже сжались. Кулачки поднялись к плечам, как будто она хотела броситься к агенту из губрозыска и колотить его по острым скулам худого мальчишечьего лица.

— Ваши сослуживцы из Никульского, а может, из уезда, спрашивали не один раз про Симку. И обыскивали. И протоколы составляли. Чего же еще спрашивать? Сколько можно?

— И все же...

Он смутился неожиданно для себя. И это он-то, считающийся опытным агентом губернского уголовного розыска, третий год состоящий на службе.

— Юридические законы, гражданка Мышкова, — стараясь, чтобы голос был тверд и груб, добавил он. — Надо — десять раз спросим.

— Был Симка один раз. С час побыл и ушел.

— До убийства в совхозе или после?

— Ах, господи! — воскликнула она и закрыла лицо руками. Сквозь ладони донеслись глухие слова:

— До убийства был. Пил чай, как обычный человек. И даже еще на баяне поиграл — там, в светелке. Любит, оказывается, музыку. Знает даже, что были Чайковский и Моцарт, и что Бетховен...

— Он только что сбежал за реку, — сказал Костя, раздумывая, сесть ли на стул без разрешения или же распрощаться.

Что-то заставляло его неотрывно смотреть на эту тоненькую фигурку, охваченную черной материей платья, на пучок волос, перехваченный ленточкой, на ладони, которыми она еще закрывала лицо. Все же ему было всего-то девятнадцать лет и встречался он в городе пока лишь с женщинами «шалманов» для допроса, для составления протоколов. Где-то в глубине души уже таилось желание, чтобы такие вот нежные руки гладили его худое лицо, чтобы такие большие темные глаза смотрели на него не с испугом и неприязнью, а с любовью, чтобы она шла к нему навстречу, улыбаясь или даже говоря радостно, как говорит человек при появлении долгожданного человека. Но эти руки когда-то гладили красивое лицо белогвардейца, эти глаза сияли при виде Мышкова, не эти ли руки наливали чай для Симки.

Косте представился Симка, громадный и косматый. Вот он входит в квартиру агронома Фомичева, ставит на стол фонарь, взятый в коридоре. Ни слова не говоря, вскидывает обрез. Первый заряд сшибает со скамьи Кольку, чистившего горячую картошину, второй — жену, мерявшую на себе кофту...

— Как ехать на хутор к вам, был я в совхозной конторе, — сказал Костя. — Агроном — будто в параличе. Черный, как чугун. И молчит больше, а то заплачет...

Она нагнулась к пальто с куньим воротником, лежавшему поперек будуарного кресла, накинула на плечи, ответила тихо:

— Понять не могу, зачем это. — Прибавила быстро, с какой-то решимостью: — Я была в Андронове, когда везли убитых на кладбище. И агронома видела...

— Лизза, Лизза! — донесся каркающий голос старика из комнаты.

Она качнула головой, плечи ее согнулись:

— Вы что-нибудь еще хотите спросить? А то больной зовет...

— Я только хотел сказать, что если ваш муж, или же Симка, или вообще кто-то подозрительный...

Она оборвала его зло:

— Чтобы сообщила властям? Сослуживцы ваши мне уже приказали это. И статьей какой-то грозили... До свидания, юридические законы, — строго добавила и, мягко ступая домашними туфлями, исчезла в комнате старика.

Он вышел в коридор, спустился в сени по лестнице и на мгновенье задержался возле платков, темневших на веревке. От них исходил тонкий ландышевый аромат...

5

В Никульское он приехал уже затемно. Выбрался из седла возле трактира, привлеченный пышущим на улицу самоварным чадом, теплом, гулом голосов за мерцающими стеклами. Окоченевшими от холода пальцами намотал поводок на столб и по широкой лестнице, пропахшей кошками и кислыми щами, поднялся на второй этаж трактира. Он был полон посетителей: крестьян-торговцев, женщин с детьми, местных мужчин и парней, стариков с торбами. Еще от дверей шибануло густым запахом махры, малиновой заварки, самогонной сивухи. Дрожащий свет семилинейной лампы на стойке буфета отбрасывал от сидящих за столами лохматые черные тени — тени эти колебались, дрожали, падали и поднимались на темных бревенчатых стенах.

Костя попросил два стакана чаю и подсел за столик к крестьянам, толкующим о крахмале, который везли на сдачу в уезд. Сделав пару глотков, закрыл глаза от наслаждения. Малиновый терпкий напиток ожег горло, тепло дошло до ног, и оттого они стали чужими, тяжелыми.

Скамейка рядом туго хряснула под чьим-то грузным телом. Открыв глаза, увидел пожилого мужика в распахнутой шубе, багрового, будто он только что кончил париться в деревенской бане да вот зашел в трактир выпить стакан кипятку с сушеной ягодой. В руках у него — каракулевая шапка. Волосы, черные, постриженные «в скобку», были влажны и блестели. Смотрел прищурясь, испытующе:

— Ты, парнек, чей?

— Отца и матери, — нелюбезно ответил Костя.

Незнакомец хахакнул коротко:

— Да оно понятно, что отца и матери, а не оглобли иль там корыта. Откуда и куда? Чтой-то не видал я такого у нас по волости раньше.

— По делам, — сухо отозвался Костя.

— По делам, — как-то задумчиво повторил мужик. — А я думал, не по Симкину ли душу. Много разговоров о нем, едут то и дело власти в Андроново.

— Знал, что ли, Симку? — не удержался Костя.

Незнакомец сразу повеселел и подался вперед. Как будто только и ждал этого вопроса, чтобы лишний раз поговорить об убийстве в совхозе.

— Еще бы не знать... Я — Шаховкин. До шестнадцатого года десять годков в урядниках. А перед революцией ушел. Отказался служить царю, воевал он потому что с германцами плохо. Ну, так вот, этого Симку раза три в «холодную» сажал. За драки.

— С чего бы это он так вот, в конторе? — спросил Костя, отодвигаясь от воняющей овчиной шубы, брызг слюны, летевших с толстых губ бывшего урядника. А тот жмурил отливающие синевой глаза, шумно потягивал носом душный воздух трактира, как пес, уловивший перед крыльцом дома запах съестного.

— А по наущенью. Не иначе. Симка в работниках у Михаила Мышкова с малых лет. В мальчиках на побегушках и при магазине. Потом скот забивал, «бойцом», значит. Служил и дворником, и сторожем, и экономом, и кучером у Михаила Мышкова на фаэтоне. Кормил его Мышков густо, позволял баб-сезонниц обижать, прикрывал его грехи подсудные. Одевал у портного, не как иную дворовую челядь... Может, и неспроста ценил он так этого выпоротка, — сказал, точно спросил Костю. — Поговаривали насчет той полудурки. Ну, в общем-то, не полудурка она была в девках-то, а расписная краля. Потом это язык пошел заплетаться.

— Наговорят, — отозвался Костя, с усилием мигая слипающимися глазами. — Людей только слушай...

— Ну, может, и наговорят, — согласился, сопнув шумно, Шаховкин. — Только скажу, что служил Симка хозяину, как преданная собака. Один, раз прохожанин-мужик спер в конюшне на хуторе прямо с лошади из-под седла потники... Догнал его Симка в трех верстах. Не знаю, жив ли сейчас тот прохожанин... Только, говорят, уползал по дороге на животе.

Он оглянулся на гул, доносившийся из угла трактира, мотнул головой:

— Мужики гомозятся, бавкают, что собаки. А потому как приехали в кооперацию. Прослышали, будто заготовки завезли. А заготовок... Кончились тут же.

Шаховкин сунул к носу Кости фигу из пальцев.

— Ну-ну, — вяло сказал Костя. — Значит, не хватает заготовок. Фабрик потому что мало еще работает. Стоят фабрики...

— Да оно понятно, — как-то торопливо перебил его Шаховкин. — За мужиков беспокоюсь. По разверстке сдали еще на масленицу, а в кооперации мало товару...

— Будет товар и в кооперации, придет время. Подождать надо, а не гомозить да бавкать.

Шаховкин поцокал языком, поскучнел, так же испытующе глядя то на Костю, то на крестьян, все еще толкующих о своем крахмале. Тихо, заговорщически проговорил:

— А то вон сидят Кузьмины-братья. Тот, что лохматый, культяпистый, — Евдоким, а седой да юркий — Михаил. Из Игумнова оба. Сомнения высказывают насчет продналога. Дескать, не разверстка ли снова...

— А что это ты, дядя, мне шепчешь?

— Ат, ляд тя возьми! — воскликнул Шаховкин, склонился и негромко: — Видел тебя в Андронове, в контору совхозную ты заходил к Фомичеву. А на лошадке-то, на Стрелке, сам волостной командир Колоколов катается. Неспроста, думаю, подарил Федор Кузьмич лошадку свою этому пареньку, даром что не графского виду. Думаю, не казенный ли человек, не государственный ли чин, вроде как я был когда-то.

— По родне мне Колоколов.

— Ага, — тут же как-то удовлетворенно произнес Шаховкин. — Мое-то дело, ясно, десятое...

— А сам-то, дядя Шаховкин, как насчет продналога?

— Насчет продналога-то?

Шаховкин помедлил, глянул в сторону все еще гудевших мужиков в углу, ухмыльнулся:

— Вот тебе, — сказал ехидно, — вахлюи же эти Кузьмины. Ездили сдавать крахмал на крахмало-терочный — картофельную муку трут. А крахмал красный да влажный — гроши дали за него. И эти гроши спускают. Зато о политике можно потолковать. Грамотеи... А что насчет продналога, надо пожить, — добавил, — поглядим да скажем погодя. К весне будущей. Сейчас чего же — кот в мешке.

Он помолчал, опять склонился к Косте:

— А коль по Симке, так в игумновских лесах — не иначе. Туда побёг. Некуда больше. (Нет, не верил он, что Костя не казенный человек, ох, не верил). А может, даже к сынку Мышкова, к Юрию. Вдруг да перебрался поближе к своей жене Юрка. Вон она какая у него — что стрекоза. Только не летает разве по воздуху.

— Этот разговор надо вам, дядя, в милиции вести, а не в трактире...

— Ат, ляд тя возьми! — тоненько вскричал снова бывший урядник и склонился к плечу Кости, зловещий тон послышался в голосе: — Много еще крови прольет Симка за господские обиды. Для него все равно, что человек, что скотина на бойне. Жалости нет... И надо бы его в наручники да к судье.

— Не один Симка. Тут целая банда убийц, — стараясь, чтобы голос был равнодушным, ответил Костя, с хлипом прихлебнув малинового напитка.

Но Шаховкин думал, видно, только о Симке. Он положил локти на стол, покосился на крестьян, хмельных и шумных, занятых своей болтовней о картошке и крахмале, заговорил снова:

— Загримироваться может Симка-то. Так особые приметы есть у него: при разговоре веки подымает вверх, ходит, наваливаясь вперед, говорит в нос и отрывисто...

— Встречаешь его, видно, часто, раз так помнишь хорошо особые приметы?

Уголком глаза Костя успел заметить, как на мгновенье качнулся его сосед в сторону. Тут же послышался тихий смех — и опять надвинулось воняющее тепло шубы.

— Коль и видел бы да встречал, так не моя это обязанность хватать и в кутузку. Есть службы на это... А я вот картошку возил в кооперацию. За четыре пуда получил взамен восемь фунтов соли, да на три тысячи деревянной посуды, да скаты колес... Мне и хватит. Аршинник бы нам с тобой выпить теперь...

— Не пью. Да к тому же вы бывший чин...

Шаховкин промычал вроде прощальных слов и побрел к дверям, икая на ходу. Дверь остервенело хлестанулась за ним, впустив клуб пара. На лестнице завопили с радостью:

— Вот и господин урядник покушавши.

И такой же громкий вопль в ответ:

— Я те, сукин сын, покажу урядника, я те взбутетеню, дорогу домой не сыщешь.

С грохотом повалилось что-то по деревянной лестнице.

Костя оглянулся на мужиков в углу. Те гомонили все так же, окутываясь клубами табачного дыма. Их фигуры то сливались воедино, то размыкались, и тогда опять он видел бороды и усы, тощие лица и круглые, цигарки в зубах, косматые и лысые лбы — они сходились, как у обозленных баранов. Руки со стаканами и кружками, запрокинутые головы, чавкающие рты. От криков звенело в ушах. Что они так расшумелись? Нет заготовок?

Кончив чаевничать, поднялись торговцы крахмалом, кряхтя надевали шапки, неторопливо наматывали шарфы на шеи, застегивали пуговицы тулупов. Оставшись один, Костя торопливо допил второй стакан чаю и собрался было тоже идти, да вспомнил темноту, пронизывающий по-февральски ветер — и лишь вытянул ноги под столом, закачался дремотно. Поплыли перед глазами лица агронома Фомичева, старика-нищего, Лизы в желтом свете окна, черная спина Симки, исчезающего в кустах... «Куда он? Где сейчас?»

Дверь хлопала по-шальному, входили новые посетители. Появился на пороге Колоколов — начальник волостной милиции. За тридцать Колоколову, а лицо юнца — с нежным румянцем на щеках, с кудельками льняных волос на висках, на лбу, с маленьким девичьим ртом. Сам невысок ростом, хотя крепок, как чувствуется по крутым плечам. Одет в островерхий кавалерийский шлем со звездой, полушубок, сапоги высокие, до колен, желтые и скрипучие. Рядом с ним встал такой же низкий мужчина — в бараньей шапке, в армяке, в сапогах. В руке винтовка, за плечами мешок.

Оба подошли к столу Кости, сели. Лицо Колоколова возбужденное. Хмуря от света лампы глаза, заговорил осипшим на ветру голосом:

— Стрелку увидели, ну вот и забежали. Как съездил, товарищ Пахомов?

Почтителен начальник волостной команды к приезжему из губернии. Все же сотрудник первого разряда, документ за подписью начальника губернского уголовного розыска Ярова Ивана Дмитриевича. А с Яровым Колоколов встречался еще в девятнадцатом году, когда служил в комиссии по борьбе с дезертирством. Осталось уважение от тех лет к Ярову, и это уважение сейчас переносит на Пахомова. Узнав о том, что Симка бежал за реку, в игумновские леса, обернулся к своему спутнику:

— Так и есть. Вся банда собирается вместе... Это Филипп Овинов, — пояснил он тут же поспешно, — старший волостной милиционер из Ченцов. Он и на Ченцы, и на Игумново. Ну-ка, расскажи товарищу Пахомову про банду.

Старший волостной на Ченцы и Игумново заговорил быстро, и глаза его, вдавленные глубоко, под красными веками, блестели лихорадочно и тревожно:

— Заведующий клубом из Игумнова шел к невесте вечером, поздно уже. Остановили трое — одного узнал: Розов Павел. Поставили лицом к стенке сельсовета. Кто-то приказал: «Молчи, а то тут тебе и смерть». Сломали замок в сельсовете, повозились там малость и ушли. Слышал только, что один сказал: «Ладно, в другом месте поищем, Ефрем».

— Вот-вот, — вскричал даже с непонятной радостью Колоколов, — Ефрем. Это Осу так зовут. Ефрем Яковлевич, по фамилии Жильцов. Из Красилова он, отец и мать там, братья, сестренки... И что ты скажешь, товарищ Пахомов, — с досадой хлопнул тут ладонью о влажный стол. — Вот весна, запашкой пора заниматься, а они точно ястребы прилетели... Жди огня и крови.

— Ну, так пойду я, — вставил тут Филипп, — а то дорога длинная, и темень уже. Пойду я, Федор Кузьмич.

— Давай, Филипп, — махнул рукой начальник волостной милиции.

Поспешность, с которой Филипп сорвался с места, удивила Костю. Даже не попрощался... А Колоколов мотнул головой.

— В уезд собрался. К доктору. По причине катара желудка. Говорит, мутит до рвоты. Хоть с хлеба, хоть с гриба, — тянет, спасу нет.

Старика-нищего Колоколов видел один раз у Никульской церкви, второй раз на базаре, где старик торговал гребень у торговца. Под подозрение его не взял, потому как сейчас «столько нищих шляется», что глаз не хватит за каждым следить. Шаховкин ему тоже не нравится. Юлит перед Советской властью, а юлить вроде бы и неотчего, раз Советская власть силком отобрала у Егора лошадей в девятнадцатом году да хлеб почистила из амбара немало. Дама на хуторе Мышковых показалась странной ему, как и Косте. С чего вдруг заявилась сюда, к изголовью свекора. Принять наследство? А где оно? Или ждет своего мужа — белогвардейца Мышкова? Устанавливать засаду у хутора Колоколов решительно отказался. Просидеть можно без толку, да и людей нет свободных, чтобы целыми днями торчать на каком-нибудь суку. Важно зацепить связного или же «темняка», что в курсе всех бандитских дел. Но тут надо потолковать с председателем волисполкома Афанасием Зародовым. Афанасий — дельный мужик.

И, сделав такое заключение, Колоколов снова повеселел. Как будто банда уже взята целиком и гонится прямым ходом на скамью подсудимых. Только тут вроде бы разглядел он возле сотрудника губрозыска два пустых стакана.

— Да ты что ж это, товарищ Пахомов? Ведь уговорились утром, что до меня пойдем. Жена сготовила еду. Не чудо, но сыт будешь. А потом отправимся в клуб, спектакль посмотрим, «За власть Советов» называется. Моя дочка там гувернантку у князя изображает. И песни будут, и революционный гимн «Интернационал», и стрельба, не настоящая, конечно, а палками по куску кровельного железа. Вчера на репетиции был я, видел...

Вот так — жизнь шла своим чередом. В Никульском готовился спектакль с песнями и революционным гимном, а там, за рекой, уходил в долгие игумновские леса Симка Будынин, и, если верно уходил он к банде, значит, задача Пахомова становилась еще труднее.

Глава вторая