ее будто вынимали дух – и сразу хотелось стать не хуже Вали или девочки, которая могла бы Мишке понравиться. Когда он шел по дороге, она переходила на другую сторону, чтобы не встречаться и не выглядеть полной дурой. Волосы вставали дыбом при одной мысли, что он вдруг узнает, как у нее иногда непроизвольно текут слюни, перекашивает лицо, трясутся руки, подгибаются и деревенеют ноги, как не спит дома, прячась от отчима, как ее ненавидят и презирают даже учителя, и что ее постоянно бьют…
Не только в школе, но и дома.
Она не была ни Валей, ни Ингой, ни кем-то другим, у кого в жизни все так хорошо, что не стыдно рассказать или показать. И если раньше она старалась понять мать, теперь ей было и стыдно, и обидно, и больно, когда она говорила о ней гадости, выставляла, как причину своих несчастий, заметив, что люди повторяют и передают дальше слово в слово. Даже на почте, после того, как она отработала там целое лето и не сделала ни одной оплошности, одна из почтальонов помыкнула ею при людях, отозвавшись нелестно потребовав не путаться под ногами, выгнав сортировать газеты в коридор.
Эта почтальонка и раньше относилась к Любке с неприязнью, начиная за нее запинаться, если вдруг встречались в сортировочном отделении. Не только Любка, другие почтальоны обращались за корреспонденцией со стороны клиентов, если тетя Катя стояла в сортировке, загораживая проход. Раздражало, что она, как только накричала на нее, вдруг начала расхваливать свою дочь, которая ни разу не прошла со своей матерью ни по одной улице. Совсем как Нинкина мать. А хвалилась она ею за то, что дочка ее, которая училась уже в седьмом классе, самостоятельно подоила корову, которую они держали всю их жизнь. А мать завидовала тете Кате, грубо вырвав у Любки рассортированные газеты, которые она умела разобрать и сложить так же быстро, как другие почтальоны.
Когда она попробовала заговорить об этом с матерью, та лишь отмахнулась, бросив недовольно: «Что теперь, ссориться из-за тебя со всеми? Если ты такая и есть!»
И это после того, как она на ферме у тети Раи, еще когда училась в первом классе, могла не только подоить корову, но подсоединить соски к доильному аппарату!
Какая «такая»? Любка не понимала, чем она отличается от других? Она считала себя не хуже, загоняя боль глубоко в сердце, когда в очередной раз ее язвили, открывая недостатки, которые она не считала за недостаток, или открывали в других достоинства, которыми она никогда бы не стала гордиться. Ей казалось, если Мишка Яшин узнает об этом, она не переживет. И придумывала миллион способов, как перестать его любить, а он всегда так загадочно улыбался, подливая масла в огонь, как будто специально это делал.
Пожалуй, это все, о чем Любка помнила, когда вспоминала последний год.
Наверное, зубы у нее были выбиты, показать их пока не получалось. Одно она знала наверняка, если бы волшебники позвали ее снова, она бы ушла. Не раздумывая, не растрачивая жизнь на людей, которым была не нужна. Иногда ей хотелось умереть. Так сильно, что представляла шаг за шагом, как она это делает. И не испытывала ничего, кроме желания сделать все то, о чем думала. Руки сжимались сами собой, набухали вены, желание становилось почти невыносимым, как та сила, что вызывала приступы. Доказать, что чего-то стоит, она могла только себе. Но она и так знала о себе все – знания о себе давали силы, но легче от этого не становилось. Огромный мир отверг ее, и чем сильнее она становилась, тем сильнее мир противостоял ей.
Целый год Любка копила в себе яд, чтобы разбудить зверя. Тело ее тряслось от страха, а она холодно ждала и наблюдала за тем, кто гнул ее, не позволяя страху одолеть себя. И в какой-то момент, отражая удар за ударом, тело вдруг перестало подчиняться врагу, медленно начиная узнавать ее. Приступы вдруг стали запаздывать. Зато потом тело дергалось, будто его пробивали током, становилось трудно дышать, сводило живот и скулы…
Вызвать приступ оказалось легко, стоило лишь руку положить ладонью вниз. Отсчитывая мгновения, Любка боролось с силой, которая выходила из нее и сгибала пальцы в суставах. Такой силы у самой Любки не было. Вдавленная в поверхность и прижатая другой рукой ладонь приподнималась, пальцы начинали неровно гнуться, становится чужими, а вслед за тем с увеличивающейся амплитудой все тело пробивала дрожь. Первое время она даже не успевала сосчитать до трех. Чужая воля подминала ее под себя, оставляя смотреть на свои чужие руки и тело. Она чувствовала руку, но не могла заставить ее остановиться от тряски, или разогнуть пальцы, пока не встряхивала их, разминая и заставляя двигаться.
Но противостояние продолжалось.
Уже две недели по нескольку раз в день Любка испытывала себя. И вдруг обнаружила, что время, за который приступ одерживал над нею вверх, увеличилось с трех секунд до восьми. Сначала она не поверила, но когда повторила эксперимент, время осталось то же. Не больше и не меньше.
Семь мгновений – она успела сосчитать до семи!
Любку охватила радость. Когда она, шатаясь, прошла по ограде, ей показалось, что холодное октябрьское солнце вдруг подмигнуло по-летнему, осветив кустик зеленой травы у забора. Если смогла, значит, не была ни дурой, ни калекой, как о ней думали, и не было никакой болезни.
Огромный мир пошатнулся.
Наверное, именно в этот момент зверь перестал бояться врага, разделив мир на добро и зло. Зло было огромным, как пустыня, ни конца, ни края, оно было повсюду. Но было добро. Как колодец с живой водой посреди пустыни. И когда Любка зашла домой и попробовала поделиться радостью с матерью, а она как обычно, с каким-то непередаваемым чувством нетерпящего раздражения и глубокого недовольства в сердцах начала причитать. Но Любка свою радость сохранила, как драгоценные капли живительной влаги. Она лишь презрительно скривилась…
Нет, она все еще любила мать, но больше не верила ни одному ее слову.
Не враг и не друг. Маленькая частичка этого мира, которая не искала беды, и не помнила о ней, опираясь, как если бы оперлась на сухую палку. Любка давно простила ее и с легким сердцем готовилась идти своей дорогой. Она видела свою жизнь другой, не такой, к какой готовила ее мать. Мать не замечала даже очевидного – никто из тех, кто уехал, не собирался возвращаться, нисколько не переживая о будущем, и отзывались о селе с таким же пренебрежением, с каким сплетничали о них. Выглядели девушки из училищ не только счастливыми, но теперь нисколько не заботились, что думают о них в селе. Им завидовали, объявляя почти врагами, когда они, приезжая в отпуск, красивые и нарядные, проходили по селу, раздражая уже тем, что красили губы и волосы, и вели себя уверенно, не считаясь с учителями, которые пытались поставить их на место, напоминая, что они ничего не добились, и кроме училища им просто было некуда пойти. Теперь, когда они уже не учились в школе, учителей девушки с училища считали напыщенными дураками и неудачниками, которые завидовали всем, кому удалось устроиться лучше, чем им, или собственным деткам, и посмеивались.
Любка уже давно отчаянно завидовать подружкам, которые перешли в восьмой класс и готовились сразу после окончания уехать в училище. На будущий год готовилась уехать и ее подруга Таня. Многие уехали. А когда возвращались, везли с собой подарки – и первым делом, проводили агитацию, рассказывая невероятное. Летом Надя и еще две девушки, которые жили неподалеку, подтвердили все, о чем рассказал им завербовавший их человек. В училище они так же получали среднее образование, только не за два года, а за три. И кто хотел – учился. Там, в училище, их кормили три раза в день. Досыта! И получали стипендию, которая была выше зарплаты матери. А на второй год платили за работу в цехе. Столько в селе никто не зарабатывал. А приезжали отовсюду – с Казахстана, с Украины, с Урала.
Любка слушала, не дыша, внезапно открыв для себя, что где-то есть другая жизнь. И не страшная, если уметь себя поставить. Бывало, устраивалась разборка, но в основном были, как одна команда, как семья, которая ела, спала, работала, занималась двадцать четыре часа бок о бок. За драки в училище выгоняли сразу, давая на сборы двадцать четыре часа. В общежитии всегда было два или три воспитателя, которые следили за порядком, а в училище и на работе кураторы группы, которые относились к своим воспитанникам, как родители и наставники. Жили в комнатах по двое и по трое, у каждого была своя кровать, два комплекта постельного белья, отдельная тумбочка, полка для книг, и место в шифоньере с зеркалами. А еще в комнате стоял стол, и была общая на этаж кухня. И никакой грязи, кругом асфальт. А еще никому не запрещалось приводить до пол-одиннадцатого друзей или ходить на дискотеки, которые проводились в училище и в парке культуры и отдыха, или в кино на любой сеанс.
О такой жизни Любка не смела мечтать…
Несколько дней она ходила вокруг и около Нади, примериваясь, как спросить о себе. Если там принимали всех и даже без аттестата, то ее, наверное, тоже могли взять. Но все же, лучше приготовиться к худшему и не питать иллюзий, выложив все начистоту.
Наконец, она подловила ее, когда та сидела на скамейке, дожидаясь подруг, с которыми собиралась отправиться гулять. Гуляли они всегда допоздна, возвращаясь под утро. Частенько их провожали бывшие одноклассники или ребята постарше, которые теперь тоже учились в училищах и на лето вернулись, не сомневаясь, что правильно оставили школу. Иногда они сидели на скамейке под окном Нади, о чем-то весело болтая, или даже целуясь.
Любка подошла и села, не зная, с чего начать разговор. Надя заговорила первой, предложив ей шоколадную конфету, которую привезла с собой.
– Ну, опять из дому выгнали? – спросила она с сочувствием.
– Нет, я про училище спросить… А меня возьмут?
– А почему тебя не должны взять? – с недоумением пожала Надя плечами.
– Вот… – Любка положила руку, предоставив доказательства. И вздрогнула, услышав, как позади присвистнули.
– И давно это у тебя? – спросила Надина подруга, присаживаясь рядом.