— А где папа и мама?
— Никто этого не знает. Цыпленочек, ты должна смириться.
— Значит, я пойду с тобой? Мы же уйдем?
— Как бы я этого хотел, цыпленочек. Но комиссар сказал, что я слишком старый, а он уже нашел двух хороших женщин, которые позаботятся о тебе, научат всему, чтобы ты пошла в школу…
— А ты будешь приходить ко мне?
— Если мне разрешат, я приду…
— А Марта?
— Ее больше нет с нами, цыпленочек. Она заболела и умерла.
А я так мечтала о том, что Марта заплетет мне косы, приласкает меня, вымоет в тазу и сошьет красивую одежду. Я была скорее разочарована, чем опечалена. Я видела уже столько смертей, что теперь не знала, как реагировать. Я не представляла дедушку без Марты. И все равно не могла понять, почему мне нельзя жить с ним. Он постарел и выглядел очень усталым. Это был все тот же дедушка, но уже без прежней силы и задора.
— И где же ты все это время была? У тебя такой вид, будто тебе изрядно досталось.
— Я должна столько тебе рассказать, дедушка! Знаешь, я ушла так далеко, очень далеко. Я была на востоке…
— Потом. Ты мне потом обо всем расскажешь. Как же ты глупо поступила, малышка!
Потом, опять потом. Я ненавидела это слово.
Со мной все еще был мой компас, и я хотела рассказать дедушке о том, как он мне помог. Но дедушка не любил нежности, несколько лет спустя я поняла, что таков был его характер. Он очень мало говорил о Марте, а когда я спросила, от чего она умерла, он ответил:
— Ей пришлось лечь в больницу, она кашляла кровью.
Никаких подробностей. Он никого не жалел открыто, даже себя, и не хотел ворошить воспоминаний. Спустя многие годы, когда мы все-таки смогли жить вместе, он целыми днями сидел в кресле у окна, смотрел в пустоту и курил трубку. Когда наступало время обеда, он молча ел. А когда я хотела поговорить, он отвечал: «В доме моих родителей у папы была фуражка, и когда кто-то за едой начинал болтать, он брал фуражку и хлопал по столу: кушать надо молча».
И он молча ел. Но для меня глубокое молчание старости было внове.
Я никогда не слышала, чтобы он говорил о своем сыне. Он уважал горе Марты, но все да хотел сделать так, чтобы она забылась. И со мной поступал так же:
— Не переживай, цыпленочек, двигайся вперед, смотри в будущее, все будет хорошо, ты будешь учиться… А прошлое нужно оставить в прошлом.
— Дедушка! Дедушка, подожди! Посмотри! Я сохранила его! Компас, он все еще у меня!
— Ничего себе! Эта штуковина все еще у тебя…
Будто бы эта вещичка, блестящая оттого, что я столько лет, столько километров несла ее во рту, не имела никакого значения.
— Ты придешь меня повидать?
— Да… да…
Но он пришел не скоро. Женщины, к которым меня пристроили, не любили дедушку и боялись его «вредного влияния». Дедушка был кем-то вроде анархиста, он не ходил в церковь и смеялся над священниками; мои опекунши считали, что в свете обучения, которое мне предстояло, я не должна с ним общаться. Дикого ребенка надо выдрессировать и вернуть в общество.
11Крыса-друг
Леонтин и Сибил привели меня в свой опрятный, безукоризненно чистый домик; они были очень добры ко мне, но относились с явной настороженностью. Сразу посмотрели на мешок и на шею.
— Что у тебя там?
— Печенье.
— А это что?
— Это мой маленький Бог.
— О, нет, нет, нет. Так нельзя!
И они забрали зеленого Будду. Есть только разрешенный Бог, то есть их. Но за мешок я цеплялась изо всех сил, так как не хотела, чтобы у меня и его забрали.
— Это отвратительно, посмотри, какой он грязный, мы его почистим.
— Хорошо, но не сегодня.
— Ладно… мы его потом отмоем.
Грязный мешок волновал их меньше, чем маленький Будда. Значит, у меня было время на то, чтобы перепрятать ножи, компас и звезды.
На следующий день мешок был выстиран и совершенно потерял форму. Он висел на моем стуле, истрепавшийся за время путешествия и совсем пустой. Теперь он годился для того, чтобы я носила в нем тетрадки.
Я перепрятывала сокровища каждый день. На высокой кровати лежало одеяло и два матраса, между которыми я могла устроить тайник.
В моем распоряжении был маленький туалет на втором этаже, окно, выходившее в крошечный садик, и шкаф, нижний ящик которого предназначался под мои вещи. Леонтин и Сибил выдали мне кофточки, юбку, вязаную куртку, свитер, трусики, ночную рубашку в цветочек, с длинными рукавами и нелепым воротником. На то; чтобы сделать все это, ушел не один вечер.
А вот с обувью для меня были серьезные проблемы. Они с интересом осмотрели мои ноги, но никак не могли понять, что же с ними такое.
— Господи! Что же это такое? Ты не больна? Должно быть, она чем-то болела… Что с тобой случилось?
— Я очень долго шла.
— Нет, нет… это какая-то болезнь!
Возможно, они говорили, что это полиомиелит, но я не уверена, потому что тогда это слово было слишком сложным для меня. Значит, искривление было следствием болезни, а так как ноги у меня все время болели, то сначала я получила пару сандалий моего размера, но они были слишком тесными для моих пальцев. Раньше я постоянно поджимала их, чтобы было не так больно, поэтому со временем они совсем деформировались. Иногда у меня получалось вытягивать пальцы так, что они выпрямлялись, но как только я начинала ходить босиком, они снова искривлялись. А кожа на подошве была жесткой, как подметка!
Две мадемуазель не знали, что делать с ногами сиротки, поэтому им пришлось заказывать ботинки.
Спустя годы я перенесла операцию. Помимо других пыток, мне пришлось носить металлические скобы на большом пальце — он отклонился от остальных так, будто у меня было шесть пальцев. Раньше это помогало мне карабкаться и цепляться, но в обычной жизни…
Когда я выросла, я стала носить обувь на высоком каблуке, чтобы пальцы распрямлялись. Это в обмен на дьявольские муки, которые я испытывала раньше, когда снимала обувь. Вытянутые сухожилия возвращались на место. Но в доме Леонтин и Сибил не могло быть и речи о каблуках, я носила плоские сандалии и ступала тяжело и неповоротливо, будто заводная кукла.
В первый вечер, когда они хотели уложить меня в кровать, меня охватила жуткая паника, причины которой они понять не могли. Они накрыли меня одеялом.
— Снимите его! Не хочу! Оно воняет смертью.
Я забилась в угол кровати, изо всех сил отталкивая потертое бесцветное одеяло, оно на самом деле пахло смертью — этот запах я могла узнать из тысячи. В одеяле прежде был труп.
— Оно пахнет смертью!
— Да нет же! Леонтин, откуда у нас это одеяло?
— Из дома престарелых, но его стирали…
Стиранное или нет — оно воняло смертью, и они были вынуждены достать одеяло из своего личного шкафа. Мне объяснили, как надо чистить зубы с белым порошком, показали туалет на первом этаже, что не мешало мне выбираться в сад через окно и там справлять нужду.
Как бы то ни было, я злилась да них за то, что они отняли у меня маленького Будду, подаренного Бараном. Он отлично подходил мне как Бог. Я не говорила Леонтин и Сибил о том, насколько отличаюсь от них, пока они не начали заставлять меня молиться и ходить в церковь.
— Но я еврейка!
— Нет же. Тебя зовут Моник…
— Мишке! Меня зовут Мишке!
Я ничего не могла поделать. Они судили обо мне, как о сироте, по документам, полученным в мэрии, к тому же я была светленькой и в их глазах могла быть только бельгийкой и католичкой.
Во время обучения я часто плакала от тоски по маме. Маленький Будда умер, пропал. Эти женщины хотели меня отмыть, воспитать, приучить к дисциплине, уничтожить мою волчью шкуру. Я не понимала их ограниченного мира, и мне ужасно не хватало родителей. Мне нечего было делать в маленьком саду с двумя чопорными яблонями и клочком травы. Я задыхалась — у меня украли свободу. На ночь меня запирали в спальне, чтобы я не могла таскать варенье из кухонного шкафа и не писала в саду. Я хорошо питалась, меня кормили вкусным хлебом, теплым молоком, мясом — зачем же воровать варенье? Мне еще многое предстояло понять.
Эти незамужние учительницы хотели лишь одного — помочь мне, но мы были слишком далеки друг от друга.
Официально мне было десять лет, на самом деле — на три года больше. Тем не менее мой уровень развития был, как у восьмилетнего ребенка. Я читала, запинаясь, по слогам, писала с трудом, считала по пальцам и знала лишь кое-что из географии, да и то, о чем в школе не рассказывали. Но обучалась я довольно быстро. Опекунши заставляли меня каждый день заниматься за огромным столом в комнате рядом с моей спальней. Я никогда не видела таких больших столов. Леонтин занималась, Сибил занималась, и я занималась. Они проверяли письменные работы, а я изо всех сил старалась выводить нормальные буквы, а потом слова. Мы очень быстро переходили от одного предмета к другому. Читать, писать, считать, рассказывать наизусть небольшие басни. Обучение заключалось в следующем: они читали мне сказки, потом я читала их самостоятельно, а затем переписывала слово в слово. Я схватывала все на лету, память у меня была отличная, поэтому прогресс был на лицо. И только с привыканием к обществу были проблемы. Я была грубой, импульсивной, иногда жестокой и никого не слушалась. Когда мне прочитали сказку про Красную Шапочку, я впала в ярость, швырнула книгу через всю комнату и обозвала Сибил и Леонтин сумасшедшими!
— Ты почему себя так ведешь?
— Потому что это чушь, на самом деле все не так!
— А как?
— Волк, который ест детей, — такого быть не может! Это неправда!
— Но это же сказка!
— Мне плевать, я не хочу ее читать, это все неправда!
— Хорошо, успокойся, попробуем что-нибудь другое.
Я прочитала сказку «Мальчик-с-пальчик», «Синюю птицу», которая мне очень понравилась, и «Спящую красавицу»… я знала их наизусть. Потом мне дали маленький словарь.
— Когда выучишь его, станешь очень умной.
Я его очень любила. Я переходила от слова к слову, размышляла над значением, задавала сотни вопросов. У меня по-прежнему были огромные трудности с составлением предложений. Я долгое время использовала разговорный язык, мой словарный запас был слишком мал, а Сибил и Леонтин пообещали мне, что я пойду в школу, то есть выйду из дому, как только догоню других детей… и я заглатывала знания. Я спешила научиться писать. Я думала: если не запишу что-то, то обязательно забуду. А я не хотела забывать. Тот несчастный умирающий человек — Марек — сказал мне: «Не забыть»