…
Эти женщины не спрашивали меня о прошлом. Я не должна быть еврейкой, мои родители умерли, и они не хотели знать, как это случилось. Леонтин и Сибил были «обручены с Богом» — так они объяснили мне свое безбрачие. Бог приходил к ним без конца, во время завтрака, полдника и ужина, мне такой муж казался ужасно надоедливым.
— Но я еврейка! Моя мама была еврейкой…
— Нет.
К ним приходил брат кюре, с которым они постоянно обсуждали мое будущее: «Ты пойдешь в школу, станешь учительницей и будешь сама зарабатывать себе на жизнь». Думаю, они также предполагали отправить меня в монастырь, но им пришлось быстро отказаться от этой мысли.
В возрасте шестнадцати лет я поступила в педагогический колледж — в хлопковых панталонах до колен, шерстяной юбке, блузке, застегнутой на все пуговицы, и плоских сандалиях. Я выглядела отвратительно. Я знала об этом и по вечерам разговаривала сама с собой в комнате. Можно было бы писать, но это слишком медленно. Меня сводили с ума неуместные панталоны. Я сняла их перед остальными девочками и повесила на школьной лестничной клетке. Каждый бунтует, как может. Увы, Сибил и Леонтин купили мне новые панталоны и без конца читали проповеди о том, какая кара постигает распутных девушек!
Еще я рассказала опекуншам о помаде, которой пользовались другие девочки, — мне казалось, что это красиво.
— Девушки с накрашенными губами? О, это просто отвратительно!
— Хотите, я расскажу вам кое-что действительно отвратительное? Хотите, расскажу о том, что я видела?
— Нет, нет! Ты постоянно говоришь о таких ужасных вещах!
Единственное, что хотели эти мадемуазели, — читать мне проповеди, воспитывать, делать из меня хорошую девочку. Я недоумевала. Значит, я плохая? Почему никого не волнует то, как я страдаю? Почему на меня напяливают уродливую одежду, когда остальные девочки ходят в красивых платьях? Некоторые красились, а я не могла себе этого позволить, потому что мое лицо было покрыто оспинками. Ужасные ступни, мускулистые ноги, шрамы повсюду, и, конечно, волосы! Я забыла сказать о волосах, тонких и слабых, которые торчали во все стороны, и я даже при помощи воды не могла их пригладить. Я и так страшная, а опекунши вместо того, чтобы хоть как-то привести меня в порядок, так ужасно наряжают меня. Вот, например, шляпа! Я отказываюсь ее носить, но ничего не поделаешь — мне все равно напяливают ее на голову. Никто из ребят не носит шляпу, поэтому я объявляю, что, если ее сдует ветром, я за ней не побегу.
Я иду, выпрямившись, заворачиваю за угол, ветер хватает мой головной убор и уносит его. Сибил побежала за шляпой, но я добилась того, что стала надевать ее только в церковь. Церковь — дом Бога, еще одна тайна, в ней всего лишь призрачный дух Господа, я не хочу пить святую воду! Я еврейка! Но это не мешает им засовывать в эту воду мою руку, я должна учить молитвы, читать наизусть слова, в которые я не верю. Я говорю об этом, бунтую — значит, я попаду в ад! Тогда они применяют шантаж:
— Если твои родители в раю посмотрят на тебя, что они подумают?
— А вы точно знаете, что они в раю?
— Конечно, знаем!
— А где это?
— На небесах.
— А как туда попасть?
— Нужно молиться, верить и быть послушной.
— А что такое вера?
Я задаю слишком много вопросов. Я, маленький волк, начинаю молиться, повиноваться и делать то, что от меня требуют. Я начинаю понимать людские повадки и человеческое притворство. Я постепенно привыкаю лицемерить.
Учитель истории сказал мне: «Тот, кто умеет повиноваться, умеет и повелевать!» А я хотела повелевать, поэтому повиновалась. Я стала старостой класса, училась гораздо лучше, зачитывалась книгами. Я должна была объясняться как-нибудь по-другому, а не только при помощи кулаков, повернуться лицом к миру, о котором я ничего не знала, который окружил меня непреодолимыми барьерами. По ночам я плакала о том, как страдала в прошлом, — и натура брала верх, а Сибил и Леонтин с отчаянием ругали меня за очередную выходку:
— Ты опять прыгала из окна и писала в саду!
— Но я так делала раньше!
— Раньше ты была дикой! Заблудшим существом, почти животным.
— Но ведь животным быть хорошо!
— Нет, человек выше всех зверей, нельзя так себя вести!
Как же мне надоел этот человек, который выше всех зверей! По вечерам я злилась, забивалась в угол слишком мягкой кровати и сидела, уткнувшись подбородком в колени, а над головой у меня висело распятие. Я его боялась. Меня пугал этот человек, прибитый к кресту: еще одна история о людях, которым нравилось причинять страдания другим.
Дедушка не приходил меня повидать, женщины открыто презирали его безверие, а раз у меня был официальный учитель, он не имел права вмешиваться. Должно быть, он тоже думал (и возможно, был прав), что мне необходимо стать приличной независимой девушкой, а когда я начну зарабатывать, то смогу жить так, как захочу. А пока меня кормили, обеспечивали жильем, воспитывали, и я прошла конкурс, который позволял мне быть учительницей или, во всяком случае, заниматься с детьми.
Я ничего не знала о том, что существуют еврейские организации — они могли бы помочь, отыскать информацию о родителях, о моей прошлой жизни, возможно… было еще не слишком поздно, несмотря на все потери. Но никто не рассказал мне о них, никто не подарил мне надежду. Добрые люди (многие из них спасали детей во время войны), которые подбирали бездомных мальчиков и девочек, часто воспитывали их по собственным религиозным обычаям.
А еще никто не хотел вспоминать о войне, все стремились восстановиться, отстроиться, забыть, не лезть в прошлое других людей — потому что там можно раскопать правду, не соответствующую установленной. Доносы, облавы, презрение, предательство, ненависть к тем, кто отличается от остальных.
Я умирала от желания запечатлеть все, что пережила. Переносить ярость и страдание, оттого что тебя не понимают, было гораздо труднее, чем пережить свою собственную войну. Никто не хотел меня слушать.
Я пыталась отомстить. Раз из меня хотят сделать католичку, раз моя жизнь никого не интересует, то я не буду ходить в школу!
— Я заболела.
— Но ты же никогда не болеешь.
Опекунши немного разбирались в этом. Они никогда не видели такой сильной девочки: я могла мгновенно перекувырнуться и ударить подошедшего ко мне со спины. Больше никто не решался меня задирать и ссориться со мной, даже они. То, что случилось со мной у них на глазах, сильно их впечатлило.
Я закрыла глаза и упала замертво прямо перед опекуншами. Парализованная. Я сделала это нарочно и никак не реагировала на то, как доктор колол меня иголкой. Ни один мускул не дрогнул. Моя голова приказала — мое тело подчинилось. В то время, в пятидесятые годы, еще не говорили о власти духа над телом. А я обладала этой способностью, нечеловеческой силой воли, которая позволяла мне не обращать внимания на боль в руках и ногах. Я научилась этому сама во время моей долгой одиссеи. Когда боль была слишком сильной, я знала, как ее укротить. То же самое с голодом, холодом и жаждой. Именно сила духа помогла мне в тот день обездвижить тело. Думаю, что я поступила так же, перед тем как наброситься с ножом на того немецкого убийцу. Такое поведение (скорее всего, вызванное страхом и ненавистью) теперь должно было помочь мне избавиться ото всех этих ограничений и унижений.
Я лежала с закрытыми глазами, пока врач иголкой стимулировал мои мышцы, я приказала им не шевелиться — и у меня получилось. Спустя годы подобное сопротивление боли сыграло со мной злую шутку, потому что я не обращала внимания на большие проблемы со здоровьем.
Мне разрешили некоторое время отдохнуть в кровати, без утренних служб и школы. Сибил и Леонтин переполошились, носились, как куропатки, и не знали, что делать. Они дали мне блокнот, чтобы я писала в нем все, что захочу:
— Раз ты теперь умеешь писать, то можешь пользоваться им…
Предполагалось, что брат кюре будет навещать меня после полудня, чтобы мне было не так одиноко, пока они ведут занятия в школе.
Мне потребовалось много времени, чтобы открыть блокнот и короткими фразами описать все, что я пережила. На это у меня ушло немало страниц…
«Я ушла по мосту… Волки кормили меня… Марек умер, он просил не забыть… я искала родителей в Варшаве… Миша дал мне нож…»
В рассказ, который пока давался мне с большим трудом, я вставляла моменты из того времени, что провела, будучи заточенной в этом доме. Рассуждения о музыке, которой Леонтин хотела меня обучить, о географии, о которой я уже знала, причем совсем не то, что преподают в школе. Единственный любопытный случай, на мой взгляд не представлявший большого интереса, стоил мне этого блокнота.
«Брат кюре считает, что у меня красивые зубы и очаровательный губы, он гладит мои плечи, говорит, что у меня округлая грудь, и ему это нравится!»
В этом дневнике отразился труд моей жизни, долгая дорога, пройденная до прихода в дом Сибил и Леонтин, до поступления в школу, до кюре, которому так нравилось сидеть рядом со мной… В блокноте было не больше пятнадцати страниц. В нем было собрано основное, пусть и неумело записанное, но я ждала, что мне начнут задавать вопросы, а я могу отвечать на них и не отвечать… или меня просто спросят: «Значит, ты действительно отправилась на поиски своих родителей?».
А еще я надеялась, что Сибил и Леонтин начнут воспринимать меня по-другому, перестанут видеть во мне лишь невоспитанную девчонку, уличную бродяжку, которую нужно обучить хорошим манерам. В любом случае я ожидала благоприятной реакции, а не воплей. На меня же обрушился поток оскорблений!
— Да как ты посмела? Это сборник лжи! Какая-то пачкотня! Тебе должно быть стыдно!
— Это же явно безнравственная выдумка! Ты что, не понимаешь, Леонтин? У этой девочки душа чернее, чем у самого дьявола!
Разъяренные Сибил и Леонтин порвали дневник и сожгли моих волков, Марека и Мишу в печке. Больше всего они стремились уничтожить жалкие проказы кюре, но в своей истерике старых дев они также сожгли мою жизнь, мое детство и боль, от которой я хотела освободиться.