Второй аспект феномена бессмертия обусловлен тем, что в эпоху, когда гигантские объемы информации о каждом из нас аккумулируются в самых разных информационных хранилищах, включая банки данных коммерческих организаций и государственных учреждений, а в Интернете обитают виртуальные двойники популярных личностей, заново встает вопрос о новом статусе памяти, смерти и, собственно, бессмертия15.
В завершение данной части хотелось бы сказать следующее: в настоящий момент многие научные исследования блокируются именно из-за стремительно устаревающих культурных (моральных) установок. При этом очевидно, что процесс уже не остановить и десакрализация физического тела, а следовательно, и снятие большинства запретов на манипуляции с ним неизбежны. Мы вовсе не призываем начать открытую торговлю клонированными органами в магазинах, но политика в сфере науки должна строиться с учетом того, что культура (мораль) – вещь изменчивая, а новые открытия и возможности, с ними связанные, появляются в наше время каждый год. Тот, кто не подключится к работе сегодня, уже завтра может оказаться перед разбитым корытом в компании с такими же «псевдокультурными» аутсайдерами.
Что касается второй группы вызовов – разрушения привычных геополитических формаций и связанных с ними систем идентичностей, то тут за примерами далеко ходить не надо. Уже сейчас в Интернете существует прообраз такого всемирного государства – www.secondlife.com. Проект был запущен в 2003 году фирмой Linden Lab, и в настоящее время число его пользователей приближается к 8 миллионам человек16. Это виртуальный 3-D мир с элементами MMORPG (многопользовательской ролевой игры). Вторая жизнь (все ее элементы: ландшафты, строения, одежда и т.д.) создается самими пользователями, причем декларируется, что они являются собственниками созданного имущества. Фирма-разработчик продает лишь землю под застройку. В нем отсутствуют государственные границы, таможни и т.д. Местная валюта (линден доллары) условно конвертируется в реальные доллары, а виртуальный ВВП, по некоторым оценкам, достигает 220 млн. долларов США в год (по другим оценка – вся экономика SL построена по принципу пирамиды и реальный доход получает лишь ее верхушка). Перемещение персонажей, экономические отношения и обмен информацией ничем не ограничены. В общем, вполне жизнеспособный пример возможного развития общества в будущем.
Помимо этого, процесс размывания национальной (этнической) идентичности и последующей унификации культур поддерживает и феномен деперсонализации. Ваша виртуальная личность не испытывает никаких ограничений, связанных с реальной государственной принадлежностью и сопутствующим культурным обременением. Вы можете делать то, что вам интересно, в компании тех, кто вам симпатичен. При этом вам и вашим партнерам нет нужды раскрывать все грани своей личности, достаточно будет соприкоснуться лишь теми сторонами, которые относятся к текущей ситуации. С одной стороны, это снижает влияние личностных особенностей, присущих каждому из респондентов в силу наличия уникального жизненного опыта, а с другой – способствует выработке единого информационно-культурного поля, присущего виртуальности.
Также появлению этого поля помогает небольшое количество видов и значительно большая степень унификации инструментов (по сравнению с реальностью), используемых для обеспечения жизнедеятельности в виртуальном пространстве. Это и программное обеспечение, построенное на основе схожих алгоритмов работы, и интуитивно понятный интерфейс, и фактически решенная проблема языка (посредством программ, переводящих интернет-страницы в режиме реального времени практически на все основные языки мира).
При этом основой для новых субъектов мировой геополитики, скорее всего, станут не отдельные локации (сайты, сообщества) пространства Интернет, а само это пространство в целом, что вполне может привести к возникновению нового государственного образования – Всемирного Свободного Пространства Интернет. И это новое государственное образование вполне может поставить под вопрос привычный геополитический расклад.
Третья группа вызовов – обветшание внешних рамок структурирования жизни – также находит ответы в виртуальном пространстве. Во-первых, выработке новых механизмов самостоятельного структурирования собственной жизни на протяжении всей ее активной фазы способствует значительно меньшая степень контроля в виртуальности со стороны государства и иных социальных институтов. При этом психика человека не способна нормально функционировать вне ограничительных рамок. На освободившееся (или изначально не занятое) место должны быть поставлены новые рамки. В отсутствии социальных институтов, ранее накладывавших эти рамки сверху, человек оказывается в ситуации, когда он должен научиться выстраивать отношения с окружающей реальностью самостоятельно.
Виртуальность значительно облегчает этот процесс, так как предоставляет быстрый доступ к гигантскому объему информации, а также дает возможность нащупывать новые рамки со значительно большей скоростью и с меньшей опасностью для жизни, чем в реальности.
Относительная опасность заключается в том, что каждый участник виртуальной жизни априори считается адекватным взрослым человеком, отвечающим за свои поступки, что, естественно, не всегда соблюдается и приводит к некоторым перекосам. Но это временное явление, виртуальность, как всякая сложная система, вынужденно идет по пути структуризации и в ближайшее время в ней должны сформироваться собственные культурные (в т.ч. моральные) нормы.
Нечто подобное «десяти заповедям», например. Можем предположить, что новые заповеди будут уделять значительное внимание мерам, направленным на защиту психической составляющей личности, а также вопросам информационной безопасности в виртуальной реальности.
Это, кстати, очень интересная и перспективная тема – место виртуального мессии пока вакантно.
Назаретян Акоп Погосович
Главный научный сотрудник Института востоковедения РАН, профессор психологического факультета МГУ имени М.В. Ломоносова и Российской академии государственной службы при Президенте РФ. Действительный член Российской академии естественных наук, Академии космонавтики и Общества кросс-культурных исследований (США). Автор книг «Интеллект во Вселенной: истоки становления и перспективы» (1991), «Агрессия, мораль и кризисы в развитии мировой культуры» (1995, 1996), «Цивилизационные кризисы в контексте Универсальной истории» (2001, 2004) и других…
ПЯТЬ ВЕКТОРОВ ИСТОРИЧЕСКОЙ ЭВОЛЮЦИИ
Прежде чем перейти к формулированию и анализу векторов исторической эволюции, стоит напомнить, что долгое время в человеческом обществе господствовали антиэволюционные представления и люди были уверены, что движение идет по нисходящей от золотого века и расцвета к упадку и вырождению. Мысль о том, что общество и природа способны необратимо развиваться от менее совершенных к более совершенным состояниям, – исключительное достояние Нового времени.
Лишь после XVII века Бог-предок уступил место Богу-потомку, а после Дарвина генеалогическое дерево развернулось корнями вниз и ветвями потянулось к Солнцу. Юность сделалась «всегда права». В очередной раз воплотилась в жизнь формула истории как «переворачивания перевернутого» [Поршнев Б.Ф., 1974]: животные инстинктивно ориентированы на приоритет потомства, первобытные люди повернулись лицом к предкам, а к потомкам спиной, и только в Новое время потомки стали доминирующей ценностью.
Три вектора эволюции: эмпирические обобщения
Эволюция – это изменение от неопределенной бессвязной однородности к определенной взаимосвязанной разнородности путем… дифференциации и интеграции.
С тех пор, как понятие прогресса было, по сути, дискредитировано, никто не осмеливается спросить, что же такое человеческая история в целом.
Существует только одна культурная реальность, которая не сконструирована произвольно, – общечеловеческая культура, охватывающая все периоды и регионы.
Американский социолог Р. Карнейро, упрекая своего коллегу Дж. Стюарта в чрезмерной робости эволюционных обобщений, сравнил его с человеком, который замечает, что каждая отдельная река течет сверху вниз, но не осмеливается заключить, что все реки текут именно в таком направлении [Carneiro R.L., 1974].
Это остроумное сравнение, добавим от себя, страдает только одним недостатком. То, что вода естественным образом устремляется вниз, признать нетрудно, поскольку это отвечает нашему обыденному опыту и производной от него физической интуиции. Гораздо труднее согласиться, что река истории, в каком-то смысле, направлена противоположно – это входит в видимое противоречие и с повседневными наблюдениями, и с известными со школьных лет законами физики. Тем более что и исторические факты в данном отношении довольно противоречивы.
Попытки прогрессистов представить человеческую историю как последовательное восхождение «от худшего к лучшему» чаще всего оказывались неудачными спекуляциями. Нет вразумительных доказательств того, что люди от эпохи к эпохе становились более счастливыми. Кто же полагает, будто они становились все богаче, физически и психически здоровее, все дольше жили и т.д., тот просто заблуждается, безосновательно перенося тенденции последних двух веков европейской истории на другие эпохи и регионы.
По убеждению известного историка М. Коэна, специально исследовавшего этот вопрос, до середины XIX века не прослеживается чего-либо похожего на прогресс в качестве жизни, питания, в показателях физического здоровья или продолжительности жизни. Тенденция была, скорее, обратной, так что, например, европейские горожане XIV—XVIII веков «относятся к числу самых бедных, голодных, болезненных и короткоживущих людей за всю историю человечества» [Cohen M., 1989, p.141].
Но если индустриальная революция в целом изменила положение к лучшему, то далеко не все эпохальные перевороты прошлого давали столь же явный эффект. Коэн привел убедительные доказательства того, что охотники и собиратели палеолита были здоровее и даже выше ростом, чем их потомки после неолитической революции и вплоть до ХХ века; у них была выше и ожидаемая продолжительность жизни. Серьезные потери, связанные с переходом от присваивающего к производящему хозяйству, подробно описаны историками и антропологами.
Превосходство кочевников палеолита объясняется оптимальной структурой физической активности и питания, а главное, несравненно меньшей распространенностью инфекционных эпидемий. И дело не только в отсутствии скученности, характерной для последующих эпох. В палеолите еще не существовало большинства знакомых нам вирусов, бактерий и микробов – побочных продуктов оседлого скотоводства (в результате мутации микроорганизмов, паразитировавших на животных), которые терроризируют человечество в последние десять тысяч лет [Cohen M., 1989], [Karlen A., 1995], [Diamond J., 1999].
Как тут не усмотреть в естественной первобытной жизни библейскую идиллию, а в неолитической революции – изгнание из рая. Как не возмутиться грехопадением предков, позволивших Дьяволу заманить себя в ловушку оседлости, а затем государства и прочих прелестей современного мира. Может быть, река истории действительно течет, как всякая нормальная река, по наклонной и историческая эволюция, по существу, аналогична «эволюции» реки от истока к устью?
Такие вопросы мы далее внимательно рассмотрим. Пока же, во избежание недоразумений, отмечу только, что упомянутая выше ожидаемая продолжительность жизни не тождественна ее реальной продолжительности. Коэн, которого можно отнести к когорте ученых певцов первобытности, старательно обходит проблему насилия. Но и он, изредка переходя от данных археологии к данным этнографии, вынужден признать, что даже в мирных племенах «обычное количество убийств на душу населения удивительно велико» [Cohen M., 1989, p.131].
Внимательнее анализируют эту сторону дела профессиональные этнографы и антропологи. Как писал Дж. Даймонд, большинство людей в палеолите умирали не естественной смертью, а в результате преднамеренных убийств. К фактическим данным и выводам этой книги [Diamond J., 1999], посвященной сравнительной истории обществ за последние тринадцать тысяч лет и ставшей научным бестселлером, мы еще будем возвращаться.
Ее автор, ученый с большим опытом полевых и теоретических исследований, поставил во главу угла вопрос о том, почему общества на разных континентах развивались неравномерно и пребывают в настоящее время на различных исторических стадиях. При этом он удивительным образом игнорировал вопросы, которые, по логике вещей, должны бы этому предшествовать: почему общества развивались различными темпами в одном и том же направлении и действительно ли дело обстоит именно так? Судя по всему, наличие единого вектора изменений для автора настолько очевидно, что причины данного обстоятельства обсуждаются лишь спорадически и вскользь.
Между тем, как мы видели, далеко не все коллеги Даймонда разделяют его уверенность в наличии единых исторических тенденций. Особенно изобилуют противники эволюционного взгляда именно среди этнографов, которые, увлеченно работая внутри самобытных культурных миров, более других склонны к релятивизму и «постмодернизму» и негативно относятся ко всякой эволюционной иерархии.
Затянувшийся спор о реальности или иллюзорности общечеловеческой истории может быть переведен в новое содержательное русло за счет выделения и систематизации конкретных векторов. Если наличие хотя бы одного «сквозного» вектора будет доказано, то придется признать единство и преемственность истории, а чтобы дискредитировать эволюционно-исторический подход, необходимо доказать, что таких единых векторов не существует.
Я ни в коей мере не настаиваю на том, что выделенные ниже параметры последовательных изменений исчерпывают их реальный спектр. Не исключаю и возможность дальнейшей детализации, как предлагал, например, А.В. Коротаев [1999]. Но начну обсуждение конкретных векторов с принципиального замечания.
На крупномасштабной карте малого участка поверхность Земли не обнаруживает свойства кривизны. Чтобы их зафиксировать, необходимо существенно уменьшить масштаб и расширить обозреваемую площадь. Об этом приходится напоминать в спорах с историками, указывающими на факты попятного движения по любому из выделенных параметров. Векторность, о которой далее пойдет речь, заметна только при очень мелком масштабе и предельном по охвату обзоре исторических процессов. С укрупнением масштаба все линии неизбежно изламываются, общая картина размывается и остаются лишь частные временные тенденции, экстраполяция которых в прошлое или в будущее чревата недоразумениями.
Более того, чередуя широкоугольный и телескопический объективы с микроскопом, мы то и дело убеждаемся, что имеем дело вообще не с линией (хотя бы и ломаной), а с ветвистым деревом и даже с кустом. Полвека назад каждый археолог, нашедший останки человекоподобного существа, претендовал на открытие искомой «переходной ступени» к современному человеку. Сегодня исследователи антропогенеза уже вынуждены отказаться от красивого образа мраморной лестницы. Под давлением многочисленных фактов признано, что одновременно существовали очень близкие виды, которые постепенно удалялись друг от друга, и большая часть из них, попадая в «эволюционные тупики», не выдерживала конкуренции с более удачливыми соперниками.
С социальными организмами в истории происходило нечто похожее [Коротаев А.В., Бондаренко Д.М., 1999], хотя судьба составляющих их родов и индивидов не всегда была столь же фатальна, как судьба отстававших в развитии ранних гоминид. В современном мире можно наблюдать все многообразие социальных, хозяйственных укладов и соответствующих им культурно-психологических типов, от палеолита до постиндустриализма. А также – все формы эксплуатации исторически отставших регионов, и искренние попытки уберечь первобытные племена с их образом жизни, и стремление фундаменталистов отторгнуть чуждое влияние, и усилия целых стран, отдельных семей и личностей прорваться в новую эпоху путем миграции и образования.
Имея в виду указанные обстоятельства, прежде всего, выделю те векторы последовательных глобальных изменений, которые эмпирически прослеживаются на протяжении социальной истории и предыстории и без особого труда могут быть выражены количественно.
Рост технологической мощи. Если мускульная сила человека оставалась в пределах одного порядка, то способность концентрировать и целенаправленно использовать энергию увеличилась (от каменного топора до ядерной боеголовки) на 12—13 порядков [Дружинин В.В., Конторов Д.С., 1983].
Демографический рост. Несмотря на усиливавшуюся мощь орудий, в том числе (и прежде всего) боевых, и периодически обострявшиеся антропогенные кризисы (см. далее), в долгосрочном плане население Земли умножалось. Это происходило настолько последовательно (хотя также с временными отступлениями), что группой математиков разработана модель, отражающая рост населения на протяжении миллиона лет [Капица С.П. и др., 1997]. По расчетам тех же авторов, сегодня численность людей превышает численность диких животных, сравнимых с человеком по размерам тела и по типу питания, на 5 порядков (в 100 тыс. раз!).
Что соответственно увеличивалась плотность населения, можно было бы и не добавлять. Но, поскольку для нас это будет в дальнейшем особенно важно, приведу наглядный расчет. В местах расселения охотников-собирателей-рыболовов их средняя численность составляла 0,5 человека на квадратную милю (1 миля – 1609 м.), у ранних земледельцев – 30 человек, у более развитых земледельцев – 117 человек, а в зонах ирригационного земледелия – 522 человека [Коротаев А.В., 1991]. В современном мегаполисе плотность может «зашкаливать» за 5 тыс. человек на квадратный километр.
Рост организационной сложности. Стадо ранних гоминид, племя верхнего палеолита, племенной союз («вождество») неолита, город-государство древности, империя колониальной эпохи, континентальные политико-экономические структуры и зачатки мирового сообщества – вехи на том пути, который Ф. Хайек [1992] обозначил как расширяющийся порядок человеческого сотрудничества. Первый метод количественного расчета сложности был предложен почти полвека назад Р. Нароллом [Naroll R., 1956] и с тех пор совершенствовался [Carneiro R., 1974], [Chick G., 1998]. Разработана также математическая модель, отражающая положительную зависимость между численностью населения и сложностью организации [Carneiro R., 2000].
Из социологии известно, что численность группы сильно коррелирует со сложностью: крупные образования, не обеспеченные достаточно сложной структурой, становятся неустойчивыми. Поэтому если в палеолите существовали только группы числом от 5 до 80 человек, то в 1500 году уже 20% людей жили в государствах, а сегодня вне государственных образований остается мизерный процент людей [Diamond J., 1999]. С усложнением социальных структур (которое, как всякое эффективное усложнение, сопряжено с фазами «вторичного упрощения» [Сухотин А.К., 1971] – унификацией несущих подструктур) увеличивались масштаб группового самоопределения, количество формальных и неформальных связей, богатство ролевого репертуара, разнообразие деятельностей, образов мира и прочих индивидуальных особенностей.
Расширение и усложнение «человеческой сети» как общий вектор социальной истории на протяжении тысячелетий – лейтмотив новой монографии двух крупных американских историков [McNeill J.R., McNeill W., 2003]. В ней показано, как эта тенденция обусловила последовательный рост энергетической мощи общества и превращение человеческой деятельности в планетарный фактор.
Рост внутреннего разнообразия дополнялся ростом внешнего, межкультурного разнообразия. Археологи и антропологи обращают внимание на то, что, например, культуры шелльской эпохи в Европе, Южной Африке и Индостане технологически идентичны, тогда как культура Мустье представлена множеством локальных вариаций, а культуры верхнего палеолита в еще большей степени отличны друг от друга, чем культуры среднего палеолита. В неолите и после него разделение труда и нарастающее внутреннее разнообразие социумов последовательно сокращали вероятность сходства между культурами [Кларк Дж., 1977], [Лобок А.М., 1997], [Дерягина М.А., 1999]. Иначе говоря, по мере удаления в прошлое мы обнаруживаем все большее сходство региональных культур – как по материальным орудиям, так и по характеру мышления, деятельности и организации, хотя анатомически их носители могли различаться между собой (особенно в среднем и нижнем палеолите) сильнее, чем современные человеческие расы.
И еще одно характерное обстоятельство подмечено исследователями. Чем примитивнее культуры и чем менее существенно различие между ними, тем выше чувствительность к минимальным различиям. В первобытном обществе минимальная деталь раскраски тела способна вызвать смертельную вражду.
В Новое время люди, прежде всего европейцы, стали замечать и осознавать наличие глобальных взаимосвязей, сами связи углубились и расширились и возобладала иллюзия, будто только теперь человечество превращается в единую систему. Но факты свидетельствуют об ином: культура представляла собой планетарную систему изначально, а расхождение культур – типичный процесс эволюционной дифференциации.
В пользу этого тезиса историки-глобалисты приводят и другие доводы, например совокупность данных, доказывающих наличие общечеловеческого праязыка, который дивергировал в возрастающее множество национальных языков и диалектов [Рулен М., 1991], [Мельничук А.С., 1991], [Алаев Л.Б., 1999-а]. Сильным аргументом служит последовательное сжатие исторического времени, интервалы которого укорачиваются в геометрической прогрессии [Дьяконов И.М., 1994], [Яковец Ю.В., 1997], [Капица С.П., 1999].
По всей вероятности, интенсификация процессов сопряжена с возрастающей сложностью системных связей, но последнее не тождественно возрастанию порядка (как полагали О. Конт и другие социологи).
С усложнением структуры образуются новые параметры порядка и беспорядка, определенности и неопределенности, причем из теории систем следует, что их оптимальное соотношение (с точки зрения эффективного функционирования) более или менее постоянно.
Еще на один факт стоит обратить внимание, чтобы заранее отвести упреки в гипертрофировании современных западных тенденций.
Лидерство в развитии технологий, которое a posteriori выстраивается в единую линию, многократно переходило от одного региона Земли к другому. 50 тыс. лет назад оно принадлежало Восточной Африке. От 40 до 25 тыс. лет назад в Австралии впервые изобрели каменные орудия с полированным лезвием и рукояткой (что в других регионах считается признаком неолита), а также средства передвижения по воде. Передняя Азия и Закавказье стали инициаторами неолитической революции и, тысячелетия спустя, производства железа. В Северной Африке и в Месопотамии появились гончарное дело, стеклоделие и ткачество. Долгое время ведущим производителем технологий был Китай. В первой половине II тысячелетия глобальное значение имели производственные, военные и интеллектуальные технологии арабов… Только Америка никогда раньше не играла лидирующей роли, но и эта «несправедливость» устранена в ХХ веке.
Даймонд отмечает, что с 8500 года до н.э. по 1450 год н.э. Европа оставалась наименее развитой частью Евразии (за исключением государств античности). Это подтверждают и историко-экономические расчеты. В первые века II тысячелетия н.э. обитатели стран Востока вдвое превосходили европейских современников по доходам на душу населения и еще более – по уровню грамотности [Мельянцев В.А., 1996].
Бесспорно, «не будь (европейской) колониальной экспансии, все страны Востока находились бы сегодня практически на уровне едва ли не XV века» [Васильев Л.С., 2000, с.107]. Но напрашивается встречный вопрос: в какой эпохе пребывала бы теперь Западная Европа, если бы в VIII – XIV веках она не стала объектом арабских завоеваний? Напомним, именно арабы принесли с собой элементы того самого мышления, которое принято называть «западным», и спасали от католической церкви античные реликвии, более близкие им, чем средневековым европейцам, а предки нынешних испанцев, итальянцев, французов и немцев самоотверженно отстаивали свой традиционный (не «азиатский» ли?) образ жизни.
Имеются многочисленные примеры того, как технологии, а также формы мышления и социальной организации возникали более или менее независимо в различных регионах, причем это могло происходить почти одновременно или со значительной отсрочкой. Считается, например, что неолитическая революция произошла более или менее независимо в семи регионах Земли; города появились самостоятельно в шести точках Старого Света и в двух точках Америки по довольно схожим сценариям. Последнее, в свою очередь, также сопровождалось совершенно новыми реалиями, включая письменность, нормативные регламентации, дифференциацию деятельностей, расширение групповой идентификации, «линейное» мышление и «книжные» религиозные учения. В религиозных текстах появлялись личные местоимения, которые первоначально относились к богам, но стимулировали индивидуальное человеческое самосознание.
Когда европейцы вплотную столкнулись с американскими цивилизациями, все увиденное так мало походило на прежние сообщения путешественников (из Китая, Индии или Ближнего Востока), что завязался долгий спор о том, являются ли коренные жители Нового Света человеческими существами. Только в 1537 году папской буллой было зафиксировано, что индейцы – люди и среди них можно распространять Христову веру [Егорова А.В., 1994], [Каспэ С.И., 1994]. Но, как показывает исторический анализ, даже при таком несходстве форм социальные процессы на обоих континентах Америки развивались по тем же векторам, что и в Евразии и Северной Африке; коренные американцы пережили с отсрочкой во времени неолитическую революцию и революцию городов и приближались к Осевому времени. Археологические открытия 40-х годов ХХ века в Мезоамерике и в Перу продемонстрировали такую удивительную параллельность макроисторических тенденций в Старом и в Новом Свете, что, по свидетельству Р. Карнейро, именно они стимулировали очередной всплеск интереса к социальному эволюционизму.
Прежние летописцы – «великие провинциалы» (Ж. Ле Гофф) – были склонны отождествлять историю своего народа со всемирной историей, что и характеризует их мотивацию. Истории же отдельных стран и наций, появившиеся во множестве за последние два века, почти всегда представляют собой идеологические конструкты, подчиненные определенным политическим задачам. Как правило, это образцы той исторической науки, которая, по известному выражению М.Н. Покровского, есть «политика, опрокинутая в прошлое».
Выстраивая истории России, Украины, Армении, Франции, США или Уганды, ученый обязан понимать, что он более или менее произвольно вычленяет из реального процесса всемирной истории совокупность фактов в соответствии с актуальной геополитической конъюнктурой. Эту позицию «исторического экстремизма» следует понимать не как призыв отказаться от пострановых изложений истории, а как рекомендацию сохранять при этом чувство юмора.
Чрезвычайно условным в этом плане представляется и выделение особого класса «техногенных» обществ [Степин В.С., 2000]. Сколь бы ни было однобоким франклиновское определение человека как «животного, производящего орудия» (tool making animal), именно наличие технологий служит эмпирическим критерием отличия социума от стада. За редким исключением, все социумы изменялись во времени от меньшей к большей опосредованности отношений с природой, часто заново переоткрывая технологии, давно известные в других регионах. Более того, техногенные катастрофы – вовсе не «изобретение» западной цивилизации: они происходили и становились мощным историческим фактором уже тогда, когда не существовало не только машин, бомб и атомных станций, но и металлических орудий.
Реальность трех выделенных векторов подтверждается таким объемом фактического материала, что разночтения возможны только по поводу деталей, формулировок или способов спецификации параметров. Радикальные же возражения оппонентов носят исключительно оценочной характер: «хорошо» или «плохо» то, что технологический потенциал, численность человеческого населения Земли и сложность социальных систем исторически последовательно возрастали? Но это возражения не по существу, так как до сих пор мы ограничивались констатацией.
Следующие два вектора менее очевидны, а потому требуют более детальных обоснований, и вместе с тем их анализ дает повод для осторожных оценочных суждений. Сопоставив их с векторами, выделенными ранее, мы убедимся, что бесспорный, в общем-то, факт роста инструментальных возможностей, количества (и плотности) населения и социальной сложности не столь этически нейтрален, как кажется на первый взгляд.
Четвертый вектор эволюции: интеллектуальная способность и когнитивная сложность
Знание есть сила.
Предсказание, право и мораль имели… общую логическую структуру.
Едва ли кто-нибудь возьмется опровергать тот факт, что в исторической ретроспективе человечество становилось технологически могущественнее и многочисленнее, а общество – сложнее и разнообразнее. Но намекните этнографу, влюбленному в первобытность (даже если он знает о предмете только по чужим описаниям), на возможность исторической эволюции интеллекта – и вы рискуете оскорбить его в лучших чувствах.
В ответ вас станут уличать чуть ли не в расизме, примутся рассказывать о необычайной находчивости туземцев и о трудностях их существования, доказывать, что перед задачами, которые они повседневно решают, спасует любой университетский профессор. И по мере того, как ваши темпераментные оппоненты будут увлекаться, их доводы начнут все больше напоминать рассказы приматологов, кинологов и орнитологов о замечательных способностях их подопечных обезьян, собак и птиц. Или восторженного школьного учителя – о талантливых детях…
В культурной антропологии проводится, конечно, и серьезная работа по развенчанию евроцентристских предрассудков (см. об этом [Коул М., Скрибнер С., 1977], [Ember C.A., Ember M., 1999]), которая побуждает эволюционистов тщательнее отрабатывать методы и критичнее оценивать выводы. В 60-е годы на американскую общественность произвели впечатление специально разработанные тесты IQ (коэффициент интеллектуальности), по которым аборигены, никогда не соприкасавшиеся с европейским образованием, показывают стабильно лучшие результаты, чем их европейские сверстники. Тем самым высмеивались расовый и классовый снобизм и одновременно была продемонстрирована спекулятивность измерительных процедур, но косвенно наносился удар и по эволюционным представлениям. Сторонники эволюционизма, со своей стороны, заметили, что при большом желании можно придумать и такие поведенческие тесты, по которым шимпанзе даст лучшие показатели интеллекта, чем человек, лиса – чем обезьяна, и т.д.
Для опровержения концепции «дологического мышления» (якобы присущего первобытным людям) проводился сопоставительно-лингвистический анализ. Было показано, что в мышлении туземца и современного европейца реализуются одни и те же логические процедуры, а иллюзия алогичности возникает из-за сравнительной бедности первобытного языка.
Например, Л. Леви-Брюль [1930] видел в готовности туземцев называть человека человеком и львом свидетельство игнорирования ими закона противоречия. Возражение психолингвистов состоит в том, что первобытный язык не содержит лексических средств для обозначения абстрактных свойств типа «смелость», а потому вместо европейского выражения «этот человек смел, как лев» туземец говорит: «этот человек – лев» [Оганесян С.Г., 1976]. В современной культуре такой способ выражения характерен для детской речи, а также для поэтической метафоры, которая создает видимость нарушения логических законов за счет перевода на менее аналитический язык.
Приведенная аргументация остроумно демонстрирует наличие внутренней логики в любом человеческом мышлении и даже потенциальную возможность ее «аристотелевской» интерпретации. Но применительно к собственно эволюционной проблематике здесь опять-таки уместно добавить: примерив логические процедуры к поведению сравнительно простых организмов, мы обнаружим, что и их чувственные ориентировки также изоморфны силлогистическому мышлению.
Психолог Б.И. Додонов (1978, с. 32) следующим образом интерпретировал этологические наблюдения Н. Тинбергена. Самец рыбки корюшки в период брачного сезона атакует каждого соперника, оказавшегося на его территории. Экспериментально показано, что параметры, по которым идентифицируется самец своего вида, – продолговатая форма и ярко-красный цвет нижней части тела (брачный наряд), так что свирепому нападению подвергается любой, в том числе неодушевленный предмет, обладающий данными внешними характеристиками. Додонов отметил, что, хотя в этом поведении нет ни грана интеллектуальности, тем не менее по своей структуре оно изоморфно решению силлогизма: «Все продолговатые предметы красные снизу – мои враги» (большая посылка); «этот предмет продолговат и красен снизу» (малая посылка); «следовательно, он мой враг» (умозаключение).
Работы, нацеленные на дискредитацию эволюционизма, стимулируют дискуссии и существенные корректировки прямолинейных схем. Вызывает сочувствие и гуманистическая интенция таких работ. Действительно, буквальное отождествление культурно-исторических стадий с возрастными и даже биологическими (Ч. Дарвин, например, считал вымирание «отсталых» народов нормальным проявлением естественного отбора) часто давало повод для расового высокомерия и обоснование политическому насилию. Но многообразный материал, накопленный в гуманитарной и естественной науке, сегодня уже позволяет без гнева и пристрастия разобраться в том, насколько состоятелен историко-эволюционный подход к сфере человеческого интеллекта.
Несколько десятилетий тому назад в антропологии преобладало стремление жестко связывать эволюцию интеллекта гоминид с увеличением головного мозга. Впоследствии выяснилось, что величина черепной коробки, особенно на поздних стадиях эволюции, не играла столь однозначной роли, как полагали прежде.
Например, у классических европейских неандертальцев объем черепа был в среднем больше, чем у кроманьонцев и у современных людей. Вместе с тем в структуре их мозга, судя по всему, слабее развиты речевые зоны. У питекантропов средняя величина мозга (700—1200 куб. см) уступает нормальным неоантропам (1000—1900 куб. см), но, как видим, это не касается предельных значений: «головастый» питекантроп имел более массивный мозг, чем французский писатель-интеллектуал Анатоль Франс (1017 куб. см).
Обобщая факты такого рода, Д. Пилбим [Pilbeam D., 1970] отметил, что различие между видами гоминид определяется не столько количеством, сколько «способами упаковки» одного и того же количества мозговой ткани.
Отметим, что эффективное развитие мозга, т.е. такое, которое позволяло выжить в борьбе с конкурентами, сопровождалось увеличением зон абстрактного мышления за счет зон чувственного восприятия; иной путь эволюции через монотонное наращивание мозгового вещества оказался менее продуктивным и потому, в конечном счете, гибельным.
Перестройка нейронных структур в пользу второй сигнальной системы не могла не снижать интенсивность чувственного восприятия, повышая, соответственно, степень его опосредованности. Судя по всему, уже на стадии антропогенеза одно с лихвой компенсировалось другим: актуализация внебиологического родового опыта посредством совершенствующихся коммуникативных механизмов содержательно обогащала каждый психический акт, включая и его эмоциональную компоненту. Тем самым возрастала способность гоминида выделять себя из внешнего мира, целенаправленно управлять предметами и собственным поведением.
Археологически это представлено сменой технологий и способов жизнедеятельности. Так, качественное превосходство психических способностей питекантропа над Homo habilis проявилось стандартизацией орудий и началом систематического использования огня. Г. В. Чайлд [1957] назвал стандартизированное орудие (ручное рубило) «ископаемой концепцией». Это уже своего рода культурный текст, в котором «воплощена идея, выходящая за пределы не только каждого индивидуального момента, но и каждого отдельного индивида… Воспроизвести образец – значит знать его, а это знание сохраняется и передается обществом» (с.30). Для психолога важно то, сколь эволюционно беспримерными качествами мышления (абстрагирования), внимания, памяти, волевой и эмоциональной саморегуляции должен обладать субъект, искусственно воспроизводящий предмет по заданному образцу.
Приобщение к огню – столь же явное проявление психологической революции. Не умея добывать огонь, архантропы научились поддерживать костер в одном месте на протяжении тысячелетий (о чем свидетельствует толща слоев золы). Но естественные свойства огня не позволяют обращаться с ним так, как с другими объектами. О горящем костре надо постоянно помнить, порционно снабжать топливом, обновляя его запас, защищать от дождя и ветра, удерживать в ограниченных пределах. Все это требовало поочередного дежурства, распределения ролей и т.д., т.е. и здесь совершенствование психических функций опосредовалось усложнившимися социально-коммуникативными отношениями [Семенов С.А., 1964].
Столь же очевидно интеллектуальное превосходство палеоантропов над архантропами при сравнении культуры Мустье (составные орудия, «палеолитическая индустрия», шкуры и обувь из выделанной кожи, индивидуальные захоронения) с шелльской и ашельской культурами.
Повторю, что все это так или иначе связано с эволюцией мозга – изменением его массы и особенно структуры («способа упаковки мозговой ткани»). Но с тех пор, как кроманьонцы одолели своих смертельных врагов неандертальцев и неоантропы остались единственными живыми представителями семейства гоминид, их мозг не претерпел существенных морфологических изменений. В литературе упоминаются данные о том, что за последние 25 тыс. лет у всех человеческих рас имел место процесс «эпохальной брахицефализации» – укорочения черепа [Дерягина М.А., 1999], но не известно о какой-либо причинной связи между длиной черепа и умственными способностями.
В самое последнее время обнаружены и специфические социально-исторические факторы, обусловившие модификацию человеческого генофонда, но также никоим образом не влияющие на умственные способности людей.
Поэтому все сказанное далее касается исключительно культурно-психологических тенденций развития. Я не буду повторять как заклинание, что это не имеет отношения к генетическому превосходству одних рас над другими, и приводить хрестоматийные сюжеты о туземных младенцах, попавших в европейскую среду и ставших полноценными европейцами. Всякий, кто умеет читать чужие тексты, легко поймет, о чем идет речь…
Бесспорно, есть множество предметных ситуаций, в которых бушмен даст сто очков вперед рафинированному горожанину. Это такая же банальность, как и то, что в своих экологических нишах обезьяна, волк или лягушка действуют, как правило, вполне эффективно («разумно»). Тем не менее биологи, этологи и зоопсихологи изучают филогенез интеллектуальности и выстраивают иерархию видов животных по их способности к прогнозированию, планированию, ориентации в нестандартной обстановке и обучению, развитие которых демонстрирует возрастающую сложность и автономность психического отражения. В той же парадигме антрополог может сопоставлять человека с другими видами, а культуролог и исторический психолог – сравнивать интеллектуальные качества, присущие типичным представителям различных культур и эпох.
Соотнося способы и продукты жизнедеятельности различных культурно-исторических эпох, мы обнаруживаем не просто отличия в мировосприятии и мышлении (в этом и состоит предмет исторической психологии), но и то, что культурные картины мира обладают различной информационной емкостью. Добавлю решающее обстоятельство: это качество интеллекта возрастало с такой же исторической последовательностью, как сложность социальной организации, и часто столь же скачкообразно.
Так, неолитическому земледельцу или скотоводу требуется значительно больший по времени охват причинно-следственных связей, чем собирателю и охотнику. Этнографами описано, с каким недоумением первобытные охотники наблюдают действия человека, бросающего в землю пригодное для пищи зерно, кормящего и охраняющего животных, вместо того чтобы убить и съесть их. Известны и непреодолимые трудности при попытке убедить палеолитическое племя воздержаться от охоты на домашний скот, который разводят европейские колонисты: непосредственный ум аборигена не внимает доводам об отсроченной пользе [Бьерре Й., 1963].
Ассоциативные умозаключения, вполне достаточные для присваивающего хозяйства, пронизывают верования, ритуалы и обыденные представления первобытных людей и препятствуют пониманию причинных зависимостей, которые очевидны для взрослого человека в более развитых культурах.
Например, по рассказам путешественников, туземцы не всегда догадываются о причинах деторождения, считая его обычным выделением женского организма, наподобие менструации. Недели, проходящие от зачатия до первых признаков беременности, заполнены множеством событий, и связать причину со следствием на столь длительном временнум интервале для первобытного мышления затруднительно. Крупный польско-английский антрополог Б. Малиновски [Malinowski B., 1957, S.250], доказывая туземцам Меланезии, что дети рождаются в результате полового акта, столкнулся с занятным возражением: если бы это было так, то детей рожали бы только красивые женщины, а на самом деле рожают и такие некрасивые, к которым «никакой мужчина не захочет подойти».
Кстати, это один из многочисленных примеров, иллюстрирующих постулат субъективной рациональности, принятый психологами и психотерапевтами рационалистического направления: всякое мышление реализует процедуры «аристотелевской» логики, но с различным мотивационным и информационным наполнением [Петровский В.А., 1975], [Назаретян А.П., 1985]. В данном случае непонимание первобытными племенами механизмов деторождения имеет и «объективно рациональное», приспособительное значение. Оно выхолащивает ценность материнства, тем более отцовства, и тем самым облегчает биологически противоестественное, но регулярное уничтожение собственных («лишних») детей – первичный социальный механизм поддержания демографической и экологической стабильности.
Обоюдные зависимости между сложностью, уровнем опосредованности социоприродных и внутрисоциальных отношений, с одной стороны, и качеством отражательных процессов, с другой стороны, прослеживается и на последующих стадиях исторического развития. Предпосылкой усложнения социальной организации становится способность носителей культуры более масштабно отражать отсроченную связь причин со следствиями, действия с вознаграждением (наказанием), «держать цель», контролировать эмоции, планомерно осуществлять долгосрочную программу, а также идентифицировать себя с более обширными социальными группами. В свою очередь, усложнившаяся социальная структура делает обыденной нормой способность предвосхищать отдаленные последствия, ориентироваться на отсроченные вознаграждения, перестраивая соответственно возросшему масштабу отражения ценности, мотивы и практические предпочтения. Механизм этой исторической взаимозависимости раскрыт в классической книге М. Вебера [1990].
Многолетние исследования психологов, принадлежащих к культурно-исторической школе Л.С. Выготского, показывают, что механизмы отражения эволюционировали в сторону возрастающего орудийного и знакового опосредования [Коул М., 1997]. В других научных школах собраны факты, демонстрирующие вторичные проявления этой исторической тенденции: внутренне усложняясь, психика, как всякая система, становилась более устойчивой по отношению к непосредственным факторам внешней среды.
З. Фрейд [1998] заметил, что духовный мир первобытности напоминает клиническую картину заболеваний у современного европейца, с навязчивыми идеями, неврозами и страхами. В последующем психологи и историки культуры неоднократно подтверждали это наблюдение: многое из того, что сегодня считается психопатологическими проявлениями, нормативно для более ранних эпох [Поршнев Б.Ф., 1974], [Шемякина О.Д., 1994]. В специальной литературе бытует даже характерный термин «филогенетический инфантилизм». Чрезвычайная возбудимость, аффективность, быстрая смена настроений, сочетание жестокости с чувствительностью (истерики и обмороки при горестном стечении обстоятельств) – все это свойственно еще людям Средневековья [Хейзинга Й., 1988], [Арьес Ф., 1992], [Шкуратов В.А., 1994].
Через книгу упоминавшегося ранее американца Л. Демоза [2000] красной нитью проходит мысль о том, что история человечества в психологическом плане представляет собой путь от патологии к здоровью. Хотя такое суждение выглядит излишне безапелляционным, целый ряд историков культуры, психологов и нейрофизиологов приходят к похожему выводу о «сумеречном состоянии сознания» первобытных людей и корректировке психики в процессе исторического развития [Давиденков С.Н., 1949], [Поршнев Б.Ф., 1974], [Pfeiffer J.E., 1982], [Розин В.М., 1999], [Гримак Л.П., 2001]. Это характерная иллюстрация Поршневской формулы «переворачивание перевернутого»: расстройство нормальной животной психики обеспечило выживание ранних гоминид, а дальнейшее развитие культурных кодов замещало на новом витке диалектической спирали утерянные инстинкты.
Интересны также параллели между способами мышления, мировосприятия, эмоционального реагирования, человеческих отношений, даже речевого поведения в современных уголовных группировках и в архаических обществах [Самойлов Л.С., 1990], [Яковенко И.Г., 1994]. Впрочем, это уже, скорее, материал к теме следующего раздела, где обсуждается соотношение интеллектуального развития и ценностных ориентаций.
Не делая далеко идущих выводов, следует признать достаточно продуктивным и сравнение психики взрослых представителей ранних исторических эпох с психикой детей более поздней эпохи. Помимо отмеченных выше эмоциональных качеств, хорошо известен изоморфизм архаического и детского мышления – субъектность (любое событие связывается с чьим-то намерением), мифологическая апперцепция (собственные чувства, эмоции принимаются за свойства предмета); сопоставимы этапы интериоризации речи, становления образа «Я» и т.д. Наблюдения такого рода обобщены в форме социогенетического закона: подобно тому, как человеческий плод в утробе воспроизводит стадии биологической эволюции, индивидуальное развитие повторяет предыдущее развитие культуры17.
Думаю, изложенные соображения позволяют предварительно обозначить еще один, четвертый вектор исторической эволюции – рост социального и индивидуального интеллекта. Вместе с тем во избежание недоразумений следует уточнить некоторые детали.
Психологи, сопоставляя характеристики мышления ребенка и взрослого, ученика и профессионала, среднего носителя первобытной, неолитической и городской культур и т.д., различают интеллектуальные способности, интеллектуальную активность и когнитивную сложность. Между этими характеристиками имеются корреляции и зависимости (иначе не было бы ни индивидуального, ни исторического роста), но они не сводятся одна к другой.
Различие наглядно иллюстрирует пример шахматной партии между гроссмейстером и разрядником. Как показали специальные наблюдения (Н.В. Крогиус), первый гарантированно выигрывает у второго не за счет большей интеллектуальной активности и, возможно, не за счет лучших способностей – молодой шахматист может со временем и превзойти своего нынешнего соперника, – а за счет того, что оперирует более крупными информационными блоками. Там, где малоопытный игрок вынужден просчитывать массу деталей, ходов и ответов, гроссмейстер «интуитивно» видит ситуацию, причем часто интуиция проявляется через механизм эстетических предпочтений. Динамический образ ситуации аккумулирует опыт поколений шахматных мастеров, освоенный через большой индивидуальный опыт. Результаты грандиозной умственной работы «в снятом виде» присутствуют при оценке обстановки, прогнозировании и принятии решений, даже если квалифицированный шахматист осуществляет эти операции полуавтоматически.
Укрупнение информационных блоков обеспечивается механизмами семантических связей. Установлено, например, что кратковременная память удерживает 7±2 элемента, причем это нормативное количество неизменно при предъявлении букв или слов. Но при фиксированной методике расчета 7 слов, очевидно, содержат больше информации, чем 7 букв. Далее, вместо слов можно предъявлять короткие фразы, описывающие предметные образы, или каждое предложение (слово) может представлять хорошо известное испытуемому художественное произведение; специальная тренировка позволяет задействовать широкие ассоциативные отношения (мнемотехника) и т.д. Хотя элементный состав краткосрочной памяти ограничен, ее информационный объем способен возрастать в очень широком диапазоне.
Еще большим, практически неограниченным диапазоном обладают смысловые блоки долговременной памяти, в которой осуществляются операции «свертывания», «вторичного упрощения» и иерархического перекодирования информации. Как отмечал американский психолог Г.А. Миллер, выдающийся исследователь когнитивных механизмов, потенциал семантического перекодирования составляет «подлинный источник жизненной силы мыслительного процесса» (цит. по [Солсо Р.Л., 1996, с. 180]).
Процедуры исторического наследования, свертывания информации, вторичного упрощения, иерархического перекодирования реализуются, конечно, не только в развитии шахматного искусства, но и в любой профессиональной деятельности и в обыденном поведении.
Если современный третьеклассник не научился пересказывать прочитанный про себя текст, его подозревают в умственной отсталости. Между тем первые личности, умевшие молча читать и понимать написанное, появились только в Греции VI—V веков до н.э. – изначально письмо предназначено только для чтения вслух – и являлись уникумами [Шкуратов В.А., 1994]. Почти две тысячи лет после того способность читать про себя считали признаком божественного дара (как у Августина) либо колдовства (такая способность служила доводом при вынесении смертного приговора!).
И надо сказать, это действительно была трудная задача, пока не появились пробелы между словами, знаки препинания, красная строка и прочие привычные для нас приспособления. Но с совершенствованием техники письма и обучения чтение про себя превратилось в рутинную процедуру, для овладения которой с возрастом более не требовалось ни гениальных задатков, ни многолетних тренировок. Мы не стали «умнее» или «талантливее», тем не менее тысячелетия культурного опыта усилили интеллектуальную хватку, чего каждый из нас, как правило, не замечает и не ценит.
Школьник, легко перемножающий в тетради трехзначные числа, не подозревает о том, какие титанические усилия гениальных умов скрыты за каждым его привычным действием. Он едва ли помнит даже о собственных усилиях по овладению уже готовым алгоритмом. Ребенок почти автоматически производит операции, которые несколько столетий назад были чрезвычайно громоздкими и доступными лишь ограниченному кругу самых образованных людей [Сухотин А.К., 1971].
Впрочем, похоже, наши примеры устарели. Как сообщалось в печати, большинству абитуриентов в университеты США уже не под силу разделить 111 на 3 без помощи компьютера; это явное продолжение тенденции, наблюдаемой и в российской школе.
Печально, но приходится допустить, что наши внуки разучатся самостоятельно считать и читать линейный текст. Они освоят еще более опосредованные и продуктивные механизмы переработки информации, но, потеряв связь с электронным «протезом», почувствуют себя такими же беспомощными, как мы сами, оказавшись в джунглях без компаса, рации и ружья. Соответственно, владение навыками самостоятельного чтения или счета может стать для них такой же экзотикой, как для современного горожанина – охота с луком и стрелами или кладка домашней печи.
Так же и сеятель обычно не рефлексирует по поводу того, что брошенное в землю зерно когда-то даст всходы. В его мышлении, привычно отражающем многомесячные причинные связи, представлен набор выработанных культурным опытом аксиом, не требующих каждый раз специальных размышлений. Для сельскохозяйственной деятельности, заведомо более опосредованной, чем присваивающее хозяйство, требуются, соответственно, более сложные когнитивные структуры.
Когнитивная сложность [Kelly G.A., 1955], [Франселла Ф., Баннистер Д., 1987] – величина, определяемая не только интуитивно или внешним наблюдением, но и опытным путем. Она выражает «размерность» семантического пространства, т.е. количество независимых измерений, в которых субъект категоризует данную предметную область либо степень дифференцированности, характерную для его мировосприятия вообще.
В.Ф. Петренко [1983], видный представитель культурно-исторической школы в психологии, изучал методом семантического дифференциала оценки сказочных персонажей дошкольниками с различным интеллектуальным развитием. Одному ребенку хороший Буратино видится по аналогии умным, послушным и т. д.; другой характеризует его как умного, доброго, но непослушного. Снежная Королева в восприятии первого ребенка представляет собой «склейку» негативных характеристик, второй оценивает ее как злую, жестокую, но красивую и т.д. В первом случае сознание одномерно, а с интеллектуальным развитием увеличивается число независимых координат когнитивного образа.
При специальном изучении данного феномена обнаруживается, что, с одной стороны, когнитивная сложность – величина переменная; она положительно зависит от знакомства с данной предметной областью и отрицательно – от силы переживаемого эмоционального состояния. С другой стороны, она является относительно устойчивой характеристикой индивида и группы (культуры или субкультуры). Замечено, например, что субъект, обладающий высокой когнитивной сложностью, столкнувшись с диссонантной информацией по поводу периферийной для него предметной области, склонен к разрушению стереотипа и созданию объемного образа, тогда как у когнитивно простого субъекта в аналогичной ситуации стереотип не разрушается, а только меняет модальность на противоположную: безусловно позитивное становится негативным, и наоборот [Назаретян А.П., 1986-б], [Петренко В.Ф., 1988].
Когнитивно сложные люди легче понимают чужие мотивы, они более терпимы и вместе с тем более независимы в суждениях, легче переносят ситуации когнитивного диссонанса [Biery J., 1955], [Schrauger S, Alltrocchi J., 1964], [Marcus S., Catina A., 1976], [White C.M., 1977], [Кондратьева А.С., 1979], [Шмелев А.Г., 1983]. Метод построения семантических пространств используется и для изучения политико-психологической динамики. Например, в лонгитюдном исследовании В.Ф. Петренко и О.В. Митиной [1997] показано, как увеличивалась размерность политического сознания россиян с конца 80-х до середины 90-х годов.
Экспериментальная психосемантика пока не применялась в эволюционном ракурсе. Для сравнительного исследования культурно-исторических эпох потребуются дополнительные процедуры: более операциональное определение предмета и коррекция методик, позволяющих сопоставлять языки, текстовые массивы, сохранившиеся от прежних эпох, и интервью с живыми носителями различных культур. Такая работа представляется довольно трудоемкой, но она могла бы дать количественную картину исторического возрастания когнитивной сложности.
При этом выяснится, что в отдельных предметных областях образы становились менее диверсифицированными, но за счет механизмов свертывания, вторичного упрощения и иерархических компенсаций совокупные показатели сложности индивидуальных картин мира, вероятно, отразят эволюционную тенденцию.
Такое предположение наглядно иллюстрирует сопоставительно-лингвистический анализ. Языки первобытных народов очень богаты наименованиями конкретных предметов и состояний, но относительно бедны обобщающими понятиями. Лексически различаются падающий снег, свежевыпавший снег, талый снег и т.д., но отсутствует слово «снег»; различаются летящая, сидящая, поющая птица, но нет слова «птица»18. Грамматически языки Новой Гвинеи выглядят сложнее английского или китайского за счет того, что в них гораздо слабее выражена иерархическая структура выразительных средств [Diamond J., 1997].
Еще одним косвенным подтверждением сказанного могут служить выводы американских антропологов, изучавших информационную сложность культур: показано, что она сильно коррелирует с логарифмом числа обитателей крупнейшего из поселений и, следовательно, растет пропорционально численности социума [Chick G., 1997]. Правда, эти результаты прямо не касаются когнитивной сложности индивидуальных носителей той или иной культуры. Более существенный довод в пользу тезиса об историческом усложнении когнитивных структур дает анализ механизма творческих решений, результаты которого показывают, что рост инструментального потенциала так же сопряжен с увеличивающейся емкостью информационной модели, как и усложнение социальной организации.
Но здесь наступает очередь самой решительной антиэволюционной посылки: с развитием инструментального интеллекта, рационального мышления и абстрагирования люди разрушали изначальную гармонию отношений с природой и друг с другом, становились бездушнее и агрессивнее. Исследуя далее пятый и последний из выделенных векторов исторического развития, посмотрим, насколько справедливы подобные суждения.
Пятый вектор эволюции: гипотеза техно-гуманитарного баланса
Первая функция, которую выполняла… мораль в истории человечества, состояла в том, чтобы восстановить утраченное равновесие между вооруженностью и врожденным запретом убийства.
История – это прогресс нравственных задач. Не свершений, нет, – но задач, которые ставит перед отдельным человеком коллективное могущество человечества, задач все более и более трудных, почти невыполнимых, но которые с грехом пополам все же выполняются (иначе все бы давно развалилось).
Знание есть добродетель.
Работы выдающегося швейцарца Ж. Пиаже и его последователей показали, что имеется «связь между когнитивным и моральным «рядами» развития, причем ведущая роль в сопряженном движении принадлежит когнитивному «ряду» (Воловикова М.И., Ребеко Т.А., 1990, с. 83). Независимые кросс-культурные исследования также демонстрируют уменьшающуюся частоту силовых конфликтов по мере взросления детей как в современных, так и в первобытных обществах (Chick G., 1998], [Munroe R.L. et al., 2000).
Вывод о зависимости качества моральной регуляции от интеллекта не вызывал особых возражений до тех пор, пока дело касалось индивидуального роста. Но когда психолог Л. Колберг [Kohlberg L., 1981] попытался примерить концепцию морального развития к истории, даже убежденные сторонники социального эволюционизма стали упрекать автора в бездоказательности [Sanderson S., 1994].
Разбираясь в том, насколько возможны достоверные доказательства корреляции (или причинной зависимости) между развитием интеллекта и качеством человеческих отношений, укажу на результаты сравнительно-исторических расчетов коэффициента кровопролитности, проводимых междисциплинарной группой исследователей [Назаретян А.П., 2007]. В долгосрочной исторической тенденции с ростом убойной мощи орудий и плотности проживания людей процент жертв социального насилия от общей численности населения не только не возрастал, но и неустойчиво сокращался. Современные люди, в расчете на единицу популяции, убивают себе подобных значительно реже, чем хищники в естественных условиях и чем наши предки в любую предыдущую эпоху.
Указанные обстоятельства контрастируют с модным мифом о кровожадности человека и цивилизации и заставляют предположить наличие стабильно действующего, но исторически переменного фактора культуры, который компенсирует рост инструментальных возможностей. Что же это за фактор и как он действует? Почему люди, давно имея возможность перебить друг друга и разрушить среду своего обитания, до сих пор этого не сделали и цивилизация на Земле, пройдя через множество критических фаз, все еще жива?
И еще один, более традиционный вопрос, который часто задают себе философы [Danielson P., 1998]: отчего нормы морали и справедливости не были уничтожены естественным отбором?
Раскрою маленький секрет: логика нашего изложения в некотором отношении обратна той, по которой развивалось исследование. На самом деле расчеты жертв социального насилия проводятся для верификации следствий гипотезы, построенной на иных эмпирических основаниях.
Исходными, действительно, были вопросы о причинах наступающего кризиса и шансах на дальнейшее сохранение цивилизации. Но, исследуя прецеденты и механизмы обострения антропогенных кризисов в прошлом, я все более удивлялся тому, что общество на протяжении десятков тысяч (а если учесть предысторию, то сотен тысяч) лет демонстрирует столь высокую жизнеспособность, умудряясь противостоять как внешним (природным), так и внутренним колебаниям. Я убеждался, что факт продолжающегося существования цивилизации вовсе не так тривиален, как кажется в силу его очевидности, и не допускает тривиальных объяснений.
Наконец, обобщение многообразного материала культурной антропологии, истории и исторической психологии, так или иначе касающегося антропогенных кризисов и культурных революций, сложилось в цельную гипотезу. А именно: на всех стадиях социальной жизнедеятельности соблюдается закономерная зависимость между тремя переменными – технологическим потенциалом, качеством выработанных культурой средств регуляции поведения и устойчивостью социума. В самом общем виде зависимость, обозначенная как закон техно-гуманитарного баланса, формулируется следующим образом: чем выше мощь производственных и боевых технологий, тем более совершенные средства культурной регуляции необходимы для сохранения общества.
Дифференциация двух взаимодополняющих ипостасей культуры – материально-технологической и гуманитарно-регулятивной – восходит, по меньшей мере, к И. Канту [1980]. Различая культуру простых умений и культуру дисциплины, он отметил, что первая способна проложить дорогу злу, если вторая не составит ей надежного противовеса. Эти два параметра называют также инструментальной и гуманитарной культурой, говорят о технологическом и нравственном потенциалах общества, об информационно-энергетической асимметрии интеллекта и т.д. Нам здесь важно, не утопая в терминах, уяснить существо дела.
Обстоятельства жизни грациальных австралопитеков сложились так, что только развитие инструментального интеллекта давало им шанс на сохранение вида [История… 1983]. Но «когда изобретение искусственного оружия открыло новые возможности убийства, прежнее равновесие между сравнительно слабыми запретами агрессии и такими же слабыми возможностями убийства оказалось в корне нарушено» [Лоренц К., 1994, с.238].
Иначе говоря, этологический баланс, обеспечивающий относительную безопасность вида, остался в прошлом. Эффективность искусственных средств нападения быстро превзошла эффективность телесных средств защиты и инстинктивных механизмов торможения. Чрезвычайно развившийся интеллект, освобождаясь от природных ограничений, таил в себе новую опасность, но вместе с тем и резервы для совершенствования антиэнтропийных механизмов. Гоминидам удалось выжить, выработав искусственные (надынстинктивные) инструменты коллективной регуляции. Последствием первого в человеческой предыстории «экзистенциального кризиса» стало образование исходных форм протокультуры.
Противоестественная легкость взаимных убийств образовала стержневую проблему человеческой истории и предыстории, которая (проблема) определяла формы социальной самоорганизации, духовной культуры и психологии на протяжении полутора миллионов лет. Существование гоминид (в т.ч. неоантропов), лишенное природных гарантий, в значительной мере обеспечивалось адекватностью культурных регуляторов технологическому потенциалу. Закон техно-гуманитарного баланса контролировал процессы исторического отбора, выбраковывая социальные организмы, не сумевшие своевременно адаптироваться к собственной силе. Этот закон помогает причинно объяснить не только факты внезапного надлома и распада процветающих обществ, но и столь же загадочные подчас факты прорыва человечества в новые культурно-исторические эпохи.
Хотя закон сформулирован на основании разнородных эмпирических данных, он рассматривается пока как гипотетический. Собственно гипотеза состоит в том, что этот механизм отбора действует всегда и везде, причем не только на Земле, но и в любой точке Вселенной, где развивается инструментальный интеллект.
Верификация следствий гипотезы не ограничена сравнительным расчетом насильственных жертв. Еще одно следствие состоит в том, что плотность населения, которую способен выдержать данный социум, пропорциональна гуманитарной зрелости культуры и свидетельствует о количестве успешно преодоленных в прошлом антропогенных кризисов.
Проверка, в общем, подтверждает и это предположение, однако в процессе работы было обнаружено неожиданное привходящее обстоятельство, которое относится к сфере не столько культуры, сколько популяционной генетики.
Выяснилось, что взрывообразное уплотнение населения после успешно преодоленных кризисов каждый раз обостряло естественный отбор. С концентрацией человеческой массы активизировались болезнетворные микроорганизмы и регулярно вспыхивали эпидемии, после которых вымирали индивиды и семьи, не обладавшие врожденным иммунитетом к определенным болезням. Таким образом, последовательно изменялся генофонд, который у граждан политически более сложных обществ отличается от генофонда их исторических предшественников и современников, живущих в примитивных обществах [Боринская С.А., 2004].
Сказанное имеет отношение к нашей теме постольку, поскольку ограничивает «чистоту эксперимента». Рост плотности населения и организационной сложности оказался связанным не только с совершенствованием механизмов сдерживания социальной агрессии – что следует из гипотезы техно-гуманитарного баланса, – но также с усиливающейся сопротивляемостью организма биологической агрессии. (По крайней мере, так происходило до ХХ века, на протяжении которого интенсивное и экстенсивное развитие антиинфекционных мер запустило обратный процесс: снижение естественной сопротивляемости человеческого организма от поколения к поколению.)
Кроме того, разрабатывается аппарат, который, как мы ожидаем, позволит количественно оценивать устойчивость общества в зависимости от технологического потенциала и качества культурной регуляции.
Для построения исходных, сугубо ориентировочных формул мы различаем внутреннюю и внешнюю устойчивость. Первая (Internal Sustainability, Si) выражает способность социальной системы избегать эндогенных катастроф и исчисляется процентом их жертв от количества населения. Вторая (External Sustainability, Se) – способность противостоять колебаниям природной и геополитической среды.
Если качество регуляторных механизмов культуры обозначить символом R, а технологический потенциал символом T, то гипотезу техно-гуманитарного баланса можно представить простым отношением:
Само собой разумеется, что T > 0, поскольку при нулевой технологии мы имеем дело уже не с социумом, а со «стадом», где действуют иные – биологические и зоопсихологические законы. При низком уровне технологий предотвращение антропогенных кризисов обеспечивается примитивными средствами регуляции, что характерно для первобытных племен. Очень устойчивым, вплоть до застойности, может оказаться общество, у которого качество регуляторных механизмов значительно превосходит технологическую мощь. Хрестоматийный пример такого общества – конфуцианский Китай. Наконец, рост величины в знаменателе повышает вероятность антропогенных кризисов, если не компенсируется ростом показателя в числителе.
Уравнение /I/ представляет собой пока не более чем наглядную схему. Чтобы оно превратилось в математическую формулу, позволяющую количественно оценивать устойчивость и предсказывать вероятность антропогенных катастроф, необходимо раскрыть структуры каждого из компонентов, методики и единицы для измерения и сопоставления величин. Так, величина R складывается, по меньшей мере, из трех компонентов: организационной сложности (внутреннего разнообразия) общества, информационной сложности культуры и когнитивной сложности ее среднего носителя19.
Последняя из названных составляющих наиболее динамична, и именно ситуативное снижение когнитивной сложности под влиянием эмоций способно служить решающим фактором кризисогенного поведения. Добавлю, что внешняя устойчивость, в отличие от внутренней, является положительной функцией технологического потенциала:
Таким образом, растущий технологический потенциал делает социальную систему менее зависимой от состояний и колебаний внешней среды, но вместе с тем более чувствительной к состояниям массового и индивидуального сознания.
По всей вероятности, содержание гипотезы будет уточняться в дальнейших исследованиях и дискуссиях. Но совокупность фактов, лежащих в ее основе и уже полученных в процессе верификации, дает возможность выделить пятый вектор эволюции – совершенствование культурно-психологических механизмов сдерживания агрессии. Без этого все прочие векторы не могли бы образоваться и сохранение жизнеспособности человечества при возрастающих численности, концентрации и технологическом потенциале было бы немыслимо: люди вели бы себя, в общем, так же «биологически рационально», как ведут себя животные и растения, либо давно пали бы жертвой «рациональности» природы.
Из биологии известны сценарии событий, следующих за ростом численности организмов и превышением ими приемлемой нагрузки на среду. «Так, дрожжевой грибок в тесте после вспышки активности отравляет среду жизни собственными выделениями и в следующей фазе переходит в… анабиотическое состояние… В более трагическом варианте группа клеток, выскользнувшая из-под пресса иммунной системы организма, развивается в раковую опухоль, губит хозяина и погибает с ним сама. Наконец, если сообществу мышей представляется возможность размножаться в ограниченном пространстве садка, то вступают в силу механизмы самоотторжения, вследствие чего плодовитость их снижается и кривая численности стабилизируется на максимально допустимом уровне» [Арманд А.Д. и др., 1999, с.185].
«Благодаря саморегуляции в лесном сообществе снимается проблема перенаселения. Хотя возможность перенаселения экосистемы заложена в потенциале плодовитости организмов, которая у многих видов исчисляется огромными величинами. Еще Ч. Дарвин подсчитал, что от пары слонов через 750 лет может получиться 19 млн. особей. Однако такого не происходит благодаря наличию саморегуляции численности: как только скорость размножения особей того или иного вида переходит критический уровень, резко повышается их смертность» [Минин А.Л., Семенюк Н.В., 1991, с. 18].
Нормальная психологическая реакция животной популяции на переполнение экологической ниши – ослабление популяциоцентрического, родительского инстинктов и инстинкта самосохранения, соответственно, усиление внутривидовой агрессии и автоагрессии. Возникает так называемый феномен леммингов: сухопутные животные массами гибнут, бросаясь в воду, морские (киты, дельфины) выбрасываются на берег. В сочетании с голодом, снижением плодовитости и активизацией естественных врагов – хищников, болезнетворных организмов – эти факторы быстро сокращают популяцию.
Устойчивость биоценоза обеспечивается кольцами отрицательной обратной связи, колебательными контурами, которые принципиально описываются простой математической моделью «волки – зайцы». С увеличением численности волков на территории сокращается количество зайцев, влекущее за собой вымирание волков, лишившихся кормовой базы (экологический кризис), что, в свою очередь, обусловливает рост заячьего, а затем и волчьего поголовья. Умножение таких колец увеличивает совокупную устойчивость экосистемы. Поэтому в редких случаях кризис может разрешиться своевременным появлением нового вида и дополнительного звена в трофической цепи (рост внутреннего разнообразия).
Например, растения, предоставленные сами себе, постепенно захватывают весь пригодный для жизнедеятельности ареал, и с исчерпанием ресурсов экстенсивного роста конкуренция за пространство, за доступ к источнику света и за минеральные вещества почвы достигает предельного ожесточения. Сдерживающим фактором может стать появление в среде травоядных организмов. Но последние, оказавшись в благоприятной среде и быстро размножаясь, наращивают нагрузку на растительный мир, что рано или поздно опять приведет к экологическому кризису и, возможно, к установлению нового контура обратной связи (больше травоядных – меньше растений – меньше травоядных – больше растений). Далее нагрузка травоядных на растительную среду может регулироваться активностью хищников, у тех появляются еще более сильные враги и т.д.
Это до крайности упрощенная схема, которая, однако, в принципе отражает логику «прогрессивного» преодоления кризисов в природе: наращивание этажей агрессии, при котором разрушительная активность одних видов регулируется разрушительной активностью по отношению к ним со стороны других видов. Таким образом устанавливалась и самовоспроизводилась «природы вековечная давильня» (Н.А. Заболоцкий).
Развивающаяся культура освободила гоминид от целого ряда биологических и психологических зависимостей и вывела из-под пресса «вековечной давильни». Казалось бы, далее события должны были развиваться по сценарию раковой опухоли: гибель биоценозов вместе с поселившимися в них неподконтрольными «клетками». Часто так и происходило. Но в целом общество продолжало существовать, все глубже вторгаясь в естественный ход событий и подчиняя своим интересам природные циклы. Культура в своей материально-технологической ипостаси обеспечивала растущее население энергетическими ресурсами (пища, тепло и т.д.) и вместе с тем ограничивала возможности природы противопоставить непокорному виду еще более эффективного агрессора. В своей гуманитарно-регулятивной ипостаси она поддерживала внутренний контроль и социально безопасные (в конечном счете – полезные) формы сублимации агрессивности, растущей вследствие уплотнения и обусловленных этим психических напряжений. Гипотеза техно-гуманитарного баланса призвана объяснить сложно опосредованный характер отношений между этими параметрами социокультурного бытия.
Рассматривая конкретный характер механизмов ограничения и сублимации агрессии, важно избегать чрезмерных упрощений, которые имеют место при обсуждении этой проблемы. Соблазнительно, например, свести дело к развитию морали, а мораль трактовать в логике социологического утилитаризма («наибольшее счастье для наибольшего числа людей», по И. Бентаму). Такой подход подвергался справедливой критике [Сорокин П.А., 1992], которая служила поводом для развенчания эволюционной концепции вообще. В одной из дискуссий указывалось [Коротаев А.В., 1999] и на неосторожное высказывание автора этих строк, пытавшегося объяснить накопленные факты исторически возраставшей способностью к взаимопониманию и компромиссам.
Это требует очень серьезных уточнений в свете, по меньшей мере, одного масштабного обстоятельства «ближневосточно-европейской» истории: с победой мировых религий «эпоха терпимости полностью уходит в прошлое» [Дьяконов И.М., 1994, с. 70]. Фанатизм и неограниченная жестокость к иноверцам в раннем Средневековье отражают регресс нравственных ценностей в учениях Христа и Магомета по сравнению с великими моралистами Ближнего Востока, Греции, Индии и Китая в апогее Осевого времени. Разрушение храмов («языческих капищ»), избиение камнями статуй, нападения агрессивной толпы на философов – все это не случайно приняло массовый характер в раннехристианскую эпоху [Гаев Г.И., 1986]. Греки называли христиан словом «атеой» (безбожник) не только потому, что те игнорировали Пантеон, но и потому, что происходила реанимация первобытных схем мышления и поведения. «Военный фанатизм христианских и исламских завоеваний, вероятно, не имел прецедентов со времени образования вождеств и особенно государств» [Diamond J., 1999, p. 282]. Соответственно, и обеспеченное новыми религиями феодальное общество «характеризовалось кардинальным отступлением почти от всех элементов развитого римского общества к более архаичным формам» [Парсонс Т., 1997, с.55].
Но, признавая снижение уровня нравственного сознания в христианском и исламском вероучениях, я всегда отмечал и повторю здесь существенный момент. Переход от рациональных к сугубо эмоциональным аргументам, апелляция к примитивным чувствам страха и ожидания награды лишили идею морали исключительной элитарности, сделав ее доступной, хотя и в ущербном виде, массам рабов и варваров, выступивших на историческую сцену, но не способных представить себе мир без конкретного Хозяина или Отца. Таким образом, спад первой волны Осевого времени способствовал растеканию ее вширь – распространению профанированных достижений гуманитарной мысли и расширению масштаба социальной идентификации: племенное размежевание уступало место Христову «мечу», разделившему людей по конфессиональному признаку. Но гребни волны остались на горизонте, сохраняя ориентир для будущих поколений, которые, через серию малых и больших «ренессансов», вновь восходили к критическому сознанию.
Судя по всему, в ретроспективе человеческих отношений действительно прослеживается возрастающая способность к компромиссам, но из-за необходимости многочисленных оговорок по этому поводу целесообразно включить ее в общий контекст.
В действительности, конечно, совершенствование регуляторных механизмов связано и с развитием морального и правового сознания, и со способностью усложняющейся социальной структуры разнообразить каналы «сублимации» агрессии, и с совершенствованием форм внешнего, в том числе полицейского, и прочего силового контроля (на чем настаивал А.В. Коротаев [1999]). Но несомненно и то, что государство и его силовые органы всегда действуют в определенном пространстве ценностей, которые и составляют стержень эволюции регуляторных систем (см. [Алаев Л.Б., 1999-б]).
Обсуждая правомерность распространения обнаруженных психологами онтогенетических зависимостей на область социальной истории, мы неизбежно обращаемся к классической философской проблеме «разум – мораль». Сократ, один из первых ее исследователей, поставил знак тождества между знанием и добродетелью. Мудрец, а точнее любитель мудрости, «философ» (ибо истинная мудрость есть достояние небес и смертным недоступна), способный предвосхищать отдаленные последствия, воздерживается от дурных поступков, которые, давая сиюминутную выгоду, в перспективе обернутся бульшим злом.
Философу не нужно каждый раз об этом задумываться и просчитывать все возможные события. Не нужны ему и плебейские сказки о божествах, произвольно вмешивающихся в ход событий, наказывающих и награждающих. Опыт приобщения к божественной мудрости представлен в сознании своеобразным агентом – демоном («даймоном»), который в зародыше отбраковывает дурные замыслы как заведомо вредоносные, хотя на первый взгляд (глупцу) они кажутся выгодными. Поэтому философ, заранее зная, «чего не делать», оставляет в пространстве выбора только деяния благие, т. е., в конечном счете, полезные.20
Как всякий первооткрыватель, Сократ несколько утрировал обнаруженную зависимость, чем облегчил критику в свой адрес со стороны современников, ближайших и отдаленных потомков. Сегодня психолог мог бы сказать, что великий грек переоценил степень рациональности человеческого выбора, а методолог – что он принял вероятностную (статистическую) закономерность за безусловную (динамическую). Тем не менее существенная связь между навыком рационального мышления и качеством нравственного самоконтроля была уловлена гениально.
Мы отмечали, что когнитивная сложность повышает устойчивость психики к внешним стимулам и эмоциональным импульсам и уровень волевого контроля над спонтанными побуждениями. Люди с такими психологическими качествами делают более устойчивой социальную систему. Включить когнитивную сложность в структуру числителя формулы /I/ позволяет также то, что способность комплексно и в большем временнóм интервале соотносить причины со следствиями, соответственно, действия с результатами, в конечном счете, сказывается на содержании целеориентаций и на качестве культурных ценностей. Поэтому пятый вектор исторического развития (назовем его ценностным) теснейшим образом сопряжен и с четвертым (интеллектуальным), и с тремя предыдущими: совершенствование механизмов сдерживания агрессии – абсолютно необходимое условие для усложнения организации, последовательного роста технологической мощи, численности и плотности населения.
Раскрывая опосредованную связь между когнитивной сложностью и способностью к ненасильственному поведению, психолог, разумеется, не видит перед собой субъекта, пребывающего в вечном состоянии рефлексии (хотя и такой феномен абулии, т.е. клинического безволия, описан в специальной литературе). Влияние интериоризованного опыта на человеческую деятельность объясняется механизмами послепроизвольного (постпроизвольного; послеволевого) поведения [Божович Л.И., 1981], [Назаретян А.П., 1986-а].
До сих пор это понятие использовалось только при анализе индивидуального развития, и суть его состоит в следующем. Те поведенческие выборы, которые в детстве проходили стадию мотивационного конфликта и волевого усилия и стабильно поощрялись извне, превращаются в устойчивые программы мышления и практической деятельности. Со временем культурно одобряемое поведение «приобретает видимость непроизвольного, даже импульсивного» [Божович Л.И., 1981, с. 27] и субъективно не переживается как конфликт между (грубо говоря) биологическими и социальными потребностями.
Советские психологи отслеживали этот процесс при воспитании «коллективизма» у школьников: если в младшем возрасте действие в ущерб эгоистическому интересу проходило стадию колебаний и требовало волевого усилия, то в подростковом возрасте у тех же детей «коллективистический мотив проявлялся даже в полностью непроизвольном поведении» [Власова Н.Н., 1974, с. 174]. Обыденное поведение социализованного человека является по преимуществу послепроизвольным, принимая иной характер в ситуациях, переживаемых как проблемные.
Легко заметить, что это, по сути дела, перевод философских умозрений Сократа на язык конкретной науки. Содержательно богатые смысловые конструкты, сохраняющие в снятом виде «знание» о возможных последствиях, сразу выбраковывают из паллиативного поля множество сиюминутно выгодных решений. Здесь по-прежнему уместна осторожная аналогия с опытным шахматистом, которому нет нужды перебирать все мыслимые варианты. Его интуиция («дочь информации»), опирающаяся также и на развитое эстетическое чувство, сохраняет в сфере внимания ограниченный набор перспективных ходов и продолжений. Оригинальные творческие решения строятся, как и в других случаях, на «выходе в метасистему», но это уже метасистема по отношению к содержательно более богатой умственной модели.
Основной тезис этого и предыдущего разделов состоит в том, что сказанное об индивидуальном развитии с необходимыми уточнениями применимо к развитию историческому. Социальная память, усваиваемая растущей личностью через приобщение к культурным кодам, в снятом виде содержит опыт антропогенных катастроф и закрепляет исторически выработанный комплекс мыслительных и поведенческих программ.
Значит, по мере исторического развития люди все более ориентировались на нормы альтруизма? Вопрос наивный на фоне расхожих рассуждений о потере человека в джунглях городской культуры. Тем не менее к нему регулярно возвращаются философы, психологи, экономисты и специалисты по теории систем [Heylighen F., Campbell D.T., 1995].
Наши собственные этнографические наблюдения и исторические сопоставления позволяют выделить, по меньшей мере, три параметра, из которых складывается альтруистическая ориентация: интенсивность, объем и стабильность.
Вероятно, интенсивность альтруистической установки в долгосрочной ретроспективе снижается. Еще Юлий Цезарь заметил, что дикари в массе своей храбрее цивилизованных легионеров, поскольку не так ценят индивидуальную жизнь и легче жертвуют ею ради коллектива; носители традиционной культуры охотнее жертвуют личными интересами, дабы угодить сородичу или тому, кто квалифицируется как «свой», проявляя более выраженную агрессивность ко всему «чужому».
Вместе с тем исторически увеличиваются объем альтруистической идентификации – величина и разнородность группы, к представителям которой личность способна проявлять сочувствие, – а также стабильность – показатель гарантированной готовности воздержаться от сиюминутных желаний в интересах общества.
В заключение замечу, что совершенствование механизмов социальной регуляции, выстраивающееся в единый вектор на больших временны´х дистанциях, при ближайшем рассмотрении представляет собой линию, изломанную в еще большей степени, чем остальные векторы. Изломы во многом связаны с периодическими разбалансировками инструментального и гуманитарного интеллекта, которые, в соответствии с формулой /I/, обусловливают критическую потерю социальной устойчивости.
Анализ таких ситуаций и их последствий убеждает: вопреки сетованиям философов и моралистов человечество училось на опыте истории. У нас еще будет возможность убедиться, что решающие послекризисные изменения в общественном сознании становились, по большому счету, необратимыми и поразительно похожие «ошибки» совершались уже на новом уровне.
Продолжая «педагогическую» аллегорию, добавлю к ней еще один штрих. История – жестокая учительница, обладающая, к тому же, своеобразным вкусом. Она не выносит двоечников, безжалостно выставляя их за дверь, но не жалует и отличников. Последних она отсаживает на задние парты: общества, у которых «мудрость» превышает «силу», впадают в длительную спячку (кто-то заметил, что «счастливые народы не имеют истории»), и выводят их из нее, часто весьма бесцеремонно, ближние или дальние, драматически бодрствующие и потому развивавшиеся соседи. Именно непутевые, но худо-бедно успевающие троечники и служат основным материалом для воспитательной работы Истории…
Акопян А.С. Демография и политика // Общественные науки и современность, 2001, № 2.
Алаев Л.Б. Всемирная история: первобытный период. Лекция. М., МГИМО, 1999-а.
Алаев Л.Б. Размышления о прогрессе // Общественные науки и современность, 1999-б, №4.
Арманд А.Д., Люри Д.И., Жерихин В.В. и др. Анатомия кризисов. М., Наука, 1999.
Арьес Ф. Человек перед лицом смерти. М., Прогресс-Академия, 1992.
Божович Л.И. Значение культурно-исторической концепции Л.С. Выготского для современной психологии личности. В кн.: Научное творчество Л.С. Выготского и современная психология. М., ИООП, 1981.
Боринская С.А. Генетическое разнообразие народов // Природа, 2004, № 10.
Бьерре Й. Затерянный мир Калахари. М., Географгиз, 1963.
Васильев Л.С. Восток и Запад в истории (основные параметры проблематики). В кн.: Альтернативные пути к цивилизации. М., Логос, 2000.
Вебер М. Протестантская этика и дух капитализма. В кн.: Вебер М. Избранные произведения. М., Прогресс, 1990.
Власова Н.Н. К изучению некоторых психогенных потребностей у младших школьников // Проблемы формирования социогенных потребностей. Материалы I Всесоюзной конференции. Тбилиси: Ин-т психологии, 1974.
Воловикова М.И., Ребеко Т.А. Соотношение когнитивного и морального развития // Психология личности в социалистическом обществе. Личность и ее жизненный путь. М., Наука, 1990.
Выготский Л.С. Развитие высших психических функций. М., АПН РСФСР, 1960.
Гаев Г.И. Христианство и «языческая культура» // Атеистические чтения. Вып. 16. 1986.
Гримак Л.П. Вера как составляющая гипноза // Прикладная психология, 2001, № 6.
Давиденков С.Н. Эволюционно-генетические проблемы в невропатологии. Л., И-т им. С.М. Кирова, 1949.
Дерягина М.А. Эволюционная антропология: биологические и культурные аспекты. М., УРАО, 1999.
Додонов Б.И. Эмоция как ценность. М., Политиздат, 1978.
Дружинин В.В., Конторов Д.С. Основы военной системотехники. М., МО СССР, 1983.
Дьяконов И.М. Пути истории. От древнейшего человека до наших дней. М., «Восточная литература», РАН, 1994.
Егорова А.В. Открытие Америки европейцами и его исторические последствия // Средневековая Европа глазами современников и историков. Ч. IV. М., Интерпракс, 1994.
История первобытного общества. Общие вопросы. Проблемы антропосоциогенеза. Ред. Бромлей Ю.В. М., Наука, 1983.
Кант И. О педагогике // Кант И. Трактаты и письма. М.: Наука, 1980.
Капица С.П. Общая теория роста человеческого населения. Сколько людей жило, живет и будет жить на Земле? М., Наука, 1999.
Капица С.П., Курдюмов С.П., Малинецкий Г.Г. Синергетика и прогнозы будущего. М., Наука, 1997.
Каспэ С.И. Новый Свет. Опыт социального конструирования. (Иезуиты в Парагвае) // Средневековая Европа глазами современников и историков. Ч. IV. М., Интерпракс, 1994.
Кларк Дж.Г.Д. Доисторическая Африка. М., Наука, 1977.
Кондратьева А.С. Связь когнитивной компетенции с проявлениями внушаемости и ригидности в социальной перцепции // Вестник МГУ, серия 14, 1979, № 2.
Коротаев А.В. Тенденции социальной эволюции // Общественные науки и современность, 1999, № 4.
Коротаев А.В., Бондаренко Д.М. Политогенез, «гомологические ряды» и нелинейные модели социальной эволюции // Общественные науки и современность, 1999, № 5.
Коул М. Культурно-историческая психология. М., Когито-Центр, 1997.
Коул М., Скрибнер С. Культура и мышление. М., Прогресс, 1977.
Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. М., Прогресс-Академия, 1992.
Лобок А.Н. Антропология мифа. Екатеринбург: БКИ, 1997.
Лоренц К. Агрессия (так называемое «зло»). М., Прогресс-Универс, 1994.
Мельничук А.С. О всеобщем родстве языков мира // Вопросы языкознания, 1991, №2.
Мельянцев В.А. Восток и Запад во втором тысячелетии: экономика, история и современность. М., Изд-во МГУ, 1996.
Минин А.А., Семенюк Н.В. Лесной покров Земли. М., Знание, 1991.
Назаретян А.П. Антропология насилия и культура самоорганизации. Очерки по эволюционно-исторической психологии. М., УРСС, 2007.
Назаретян А.П. Социальные стереотипы в информационно-смысловой системе личности // Материалы всесоюзного симпозиума «Актуальные проблемы социальной психологии». Ч. I. Кострома: ИПАН – КГПИ, 1986-а,б.
Назаретян А.П. Постулат «субъективной рациональности» и опыт теоретической реконструкции потребностно-целевой иерархии человека // Ученые записки Тартуского гос. ун.-та. Вып. 714: Теория и модели знаний. Труды по искусственному интеллекту. Тарту: Изд-во ТГУ, 1985.
Оганесян С.Г. Влияние языка на мышление на первом этапе их возникновения. В кн.: Методологические проблемы анализа языка. Ереван: Изд-во ЕГУ, 1976.
Парсонс Т. Система современных обществ. М., Аспект-Пресс, 1997.
Петровский В.А. К психологии активности личности // Вопросы психологии, 1975, № 3.
Петренко В.Ф. Введение в экспериментальную психосемантику: исследование форм репрезентации в обыденном сознании. М., Изд-во МГУ, 1983.
Петренко В.Ф. Психосемантика сознания М., Изд-во МГУ, 1988.
Петренко В.Ф., Митина О.В. Психосемантический анализ динамики общественного сознания (на материале политического менталитета). Смоленск, Изд-во СГУ, 1997.
Поршнев Б.Ф. О начале человеческой истории (Проблемы палеопсихологии). М., Мысль, 1974.
Розин М.В. Как современная молодежь воспринимает историю // Мир психологии и психология в мире, 1995, № 3.
Рулен М. Происхождение языка: ретроспектива и перспектива // Вопросы языкознания, 1991, № 1.
Самойлов Л.С. Этнография лагеря // Советская этнография, 1990, № 1.
Семенов С.А. Очерк развития материальной культуры и хозяйства палеолита // У истоков человечества (Основные проблемы антропогенеза). М., Изд-во МГУ, 1964.
Солсо Р.Л. Когнитивная психология. М., Травола, 1996.
Сорокин П.А. Социологический прогресс и принцип счастья // П. Сорокин. Человек. Цивилизация. Общество. М., Политиздат, 1992.
Степин В.С. Саморазвивающиеся системы и перспективы техногенной цивилизации. В кн.: Синергетическая парадигма. Многообразие поисков и подходов. М., Прогресс-Традиция, 2000.
Сухотин А.К. Наука и информация. М., Наука, 1971.
Франселла Ф., Баннистер Д. Новый метод исследования личности. М., Прогресс, 1987.
Фрейд З. Тотем и табу. М., Олимп, 1998.
Хайек Ф.А. Пагубная самонадеянность. Ошибки социализма. М., Новости, 1992.
Хейзинга Й. Осень Средневековья. Исследование форм жизненного уклада и форм мышления в XIV и XV веках во Франции и Нидерландах. М., Наука, 1988.
Чайлд Г.В. Прогресс и археология. М., Гос. изд.-во иностр. лит., 1949.
Шемякина О.Д. Эмоциональные преграды во взаимодействии культурных общностей // Общественные науки и современность, 1994, № 4.
Шкуратов В.А. Историческая психология. Р.-на-Д., «Город N», 1994.
Шмелев А.Г. Введение в экспериментальную психосемантику: теоретико-методологические основания и психодиагностические возможности. М., Изд.-во МГУ, 1983.
Яковец Ю.В. История цивилизаций. М., Владос, 1997.
Яковенко И.Г. Цивилизация и варварство в истории России. Статья 4. Государственная власть и «блатной мир» // Общественные науки и современность, 1994, № 4.
Biery J. Cognitive complexity-simplicity and productive behavior // Journal of abnormal and social psychology, 1955, vol. 51.
Carneiro R.L. The four faces of evolution. In: Handbook of social and cultural anthropology. N.Y.: Rand McNally College Publishing Co., 1974.
Carneiro R.L. The muse of history and the science of culture. N.Y.: Kluver Academic/Plenum, 2000.
Chick G. Cultural complexity: The concept and its measurements // Cross-cultural research, 1997, V. 31, #4.
Chick G. Games in culture revisited // Cross-Cultural Research, 1998, Vol.32, #2.
Cohen M.N. Health and the rise of civilization. New Haven, London: Yale Univ. Press, 1989.
Danielson P. Evolution and the social contract // Canadian journal of philosophy, 1998, vol. 28, #4.
Diamond J. Guns, germs, and steel. The fates of human societies. N-Y., London: W.W. Norton & Company, 1999.
Diamond J. The evolution of human inventiveness. In: What is life? The next fifty years. Speculations on the future of biology. Cambridge Univ. Press, 1997.
Ember C.A., Ember M. Cultural anthropology. New Jersey: Plentice hall, 1999.
Heylighen F., Campbell D.T. Selection of organization at the social level // World futures, 1995, vol. 45.
Karlen A. Plague’s progress. A social history of man and disease. N.Y.: Phoenix, 2001.
Kelly G.A. The psychology of personal constructs. N.Y: Norton, 1955.
Kohlberg L. The psychology of moral development. N.Y: Harper & Row, 1981.
Malinowski B. Zycie seksualne dzikich w polnocno-zachodniej Melanezji. Warszawa: Ksiazka i wiedza, 1957.
Marcus S., Catina A. The role of personal constructs in empathetic understanding // Revue Romain des sociales. Serie de psychology, 1976, #2.
McNeill J.R.M. and McNeill W. The human web. A bird’s eye view of world history. N.Y. etc.: Norton & Co., 2003.
Munroe R.L., Hulefeld R., Rogers J.M., Tomeo D.L., Yamazaki S.K. 2000. Aggression among children in four cultures // Cross-Cultural Research, vol. 34, #1.
Naroll R. A preliminary index of social development. // American anthropologist, 1956, vol.58.
Pfeiffer J.E. The creative explosion. An inquiry into the origins of art and religion. N.Y etc.: Harper and Row, 1982.
Pilbeam D. The evolution of man. London: Thames & Hudson, 1970.
Sanderson S.K. Social evolutionism: A critical history. Oxford: Basil Blackwell, 1990.
Schrauger S, Alltrocchi J. The personality of perceiver as factor in person perception // Psychology bulletin, 1964, vol. 62.
White C.M. Cognitive complexity and cognition of social structure // Social behavior and personality, 1977, vol. 5.