Стефан Грабинский«Взгляд»Stefan Grabiński«Spojrzenie» (1921)
Каролу Иржиковскому посвящается
Началось это еще тогда — четыре года назад, в тот странный, ужасающе странный полдень августовского дня, когда Ядвига в последний раз вышла из его дома…
Была тогда какой-то не такой, как обычно, какой-то более нервной, и словно в ожидании чего-то. И прижималась к нему так страстно, как никогда раньше…
Потом вдруг быстро оделась, закинула на голову свою несравненную венецианскую шаль и, горячо поцеловав его в губы, ушла. Ещё раз мелькнул там, у выхода, край ее платья и тонкий контур туфельки, и всё закончилось навсегда…
Через час после этого погибла под колесами поезда. Одонич так и не узнал, была ли эта смерть результатом несчастного случая, или Ядвига сама бросилась под разъяренную от скорости машину. Ведь она была существом непредсказуемым, эта смуглая, темноглазая женщина…
Но не в том суть, не в том. Та боль, то отчаяние, то неутолимое сожаление — всё это было в том случае таким естественным, таким обычным. Но не в том суть.
Побудило к размышлению что-то совсем иное — что-то, до смешного незначительное, что-то второстепенное… Ядвига, выходя от него в последний раз, не закрыла за собой двери.
Помнит, как, сопровождая её в прихожую, споткнулся и нетерпеливо наклонился, чтобы выпрямить загнутый край коврика, когда же через минуту поднял глаза, то Ядвиги уже не было. Ушла, оставив двери открытыми.
Почему не закрыла их за собой? Она всегда такая собранная, так педантично собранная женщина?..
Помнит то досадное, то необычайно тягостное впечатление, которое произвели тогда на него те настежь распахнутые двери, которые покачивали, подобно траурной хоругви на ветру, своими черными, блестящими крыльями. Раздражало его это шаткое, беспокойное движение, которое ежеминутно то скрывало от глаз, то опять открывало пылающую жаром послеполуденного солнца часть сквера перед домом.
Тогда внезапно пришло в голову, что Ядвига покинула его навсегда, оставляя ему для решения запутанную проблему, содержанием которой являются те приоткрытые двери…
Проникнутый зловещим предчувствием, подбежал к двери и выглянул из-за чёрного крыла вдаль, направо, куда вероятнее всего ушла. Ни следа… Перед ним широко распростерся золотой песчаной равниной голый, раскаленный летней жарой пустырь, простирающийся до железнодорожной насыпи, что виднелась на самом краю горизонта. Пусто — только та золотистая, наполненная солнцем равнина… Потом долгая, в течение нескольких месяцев, тупая боль и глухое, рвущее на куски, отчаяние утраты… Потом… всё прошло — развеялось, отодвинулось куда-то в угол…
И тогда пришло «то». Словно прокравшись, как нечто несущественное, ни с того, ни с сего, как бы невзначай. Проблема открытых дверей… Ха, ха, ха! Проблема! Смешно кому-нибудь рассказать, — в самом деле! Проблема незакрытых дверей. Трудно в это поверить, честное слово, трудно поверить. Однако…
Целыми ночами они болтались в его мозгу упрямыми, сонными привидениями — днем возникали под прикрытыми на мгновение веками, вырисовывались среди ясной, трезвой действительности где-то далеко в перспективе, влекущим фантомом…
Но сейчас не трепетали уже под напором ветра, как тогда, в тот роковой час, лишь легко, очень легко отклонялись от воображаемого дверного проёма. Точно так же, если бы кто-то извне, с той, другой, недоступной для его глаз стороны, схватил за ручку и осторожно, очень осторожно отклонял их.
Собственно, та осторожность, та особая продуманность движения, пробирала морозом до костей. Так, словно кто-то боялся, чтобы угол отклонения не был слишком большим, чтобы дверь не открылась очень уж широко. Казалось, что с ним играют, не хотят полностью показывать то, что скрывает проклятое крыло. Перед ним открывалась только часть тайны, ему давали понять, что там, по ту сторону, за дверью существует тайна, но важнейшие ее детали ревниво скрыты…
Одонич сопротивлялся этой маниакальной теме изо всех сил. Тысячу раз в день убеждал себя, что за входными дверьми нет ничего такого, что могло бы беспокоить, что вообще за любыми дверьми ничто не может прятаться, подстерегать. Ежеминутно отрывался от работы, за которую принудил себя взяться, и спешным шагом, хищным движением леопарда, скрадывающего добычу, подходил поочерёдно ко всем дверям в квартире, открывал их рывком, едва не срывая с петель, и бросал голодный взгляд в пространство, скрывавшееся за ними. Результат, конечно, всегда был одним и тем же: ни разу не видел ничего подозрительного; перед глазами, которые наблюдали с болезненным любопытством, разоблачение тайны представлялось совершенно обычным, как в «старые, добрые времена»: будь то пустой, выхолощенный сквер, или банальный кусок коридора или тихий, установившийся раз и навсегда интерьер соседней спальни или баньки.
Возвращался, будто бы успокоившись, в кабинет, чтобы через несколько минут вновь подчиниться мыслям, преследующим его… Наконец пошёл к одному из самых выдающихся неврологов и начал лечиться. Несколько раз выезжал к морю, на зимние купания, начал вести разгульную жизнь.
Через некоторое время показалось, что всё прошло. Упрямый образ приоткрытых дверей медленно стёрся, поблёк, словно угас, и наконец, рассеялся.
И был бы Одонич собой доволен, если бы не некоторые явления, выползшие через несколько месяцев после того, как пропали его страхи.
А произошло это очень неожиданно, внезапно, в людном месте, на улице. Как-то раз находился он в конце Святоянской и приближался к месту ее пересечения с Полевой, когда на самом перекрёстке, у самого угла каменного дома, стоявшего в конце квартала, охватил его неожиданно смертельный страх. Страх тот вынырнул откуда-то из переулка и железными когтями схватил его за горло.
— Не пойдешь дальше, дорогой! Ни шагу дальше!
Одонич сначала вознамерился повернуть сразу на Полевую, там, где оканчивался помянутый каменный дом с окнами, выходящими на обе улицы — когда почувствовал в себе то сопротивление. Неизвестно почему, вдруг этот угол на пересечении улиц оказался сильней его: просто появился безумный страх, что там, «за поворотом», можно встретиться с «неожиданностью».
Дом на углу, который нужно было обогнуть почти под прямым углом, чтобы повернуть на Полевую, оберегал его сейчас от этой неприятной обязанности, закрывая собой вид «с той стороны». Но в конце концов стена должна была когда-нибудь оборваться, открывая неожиданно, поразительно неожиданно то, что таилось за углом слева. Та необходимость, та внезапность перехода с одной улицы на другую, которая до сих пор почти полностью была скрыта от глаз, наполняла его безграничной тревогой: Одонич не отваживался выйти навстречу «неизвестному». Поэтому пошел на компромисс, и тут же, перед самым поворотом, закрыв глаза, держась рукой за каменную стену, чтобы не упасть, понемногу начал выбираться на Полевую.
Таким образом сделал пару шагов вперед, тронув пальцами ребро стены и обогнув выступающий кант дома, почувствовал, что удачно выполнил поворот и попал на безопасную территорию другой улицы. Но несмотря на это, не смел ещё открывать глаза, и, всё ещё ощупывая рукой дома, спускался по Полевой вниз.
Только через несколько минут такого путешествия, когда уже определённым образом получил «право пребывания» в новой безопасной зоне, когда, наконец, почувствовал, что тут «знают» о его присутствии — решился и едва-едва приподнял веки. Взглянул перед собой, и, с чувством облегчения, убедился, что вокруг нет ничего подозрительного. Все было обычное и нормальное, такое, каким и должно оно быть на улице большого города: стремительно проезжали извозчики, пролетали, как молнии, автобусы, обходили друг друга прохожие. Одонич отметил только какого-то зеваку, который стоял в нескольких шагах от него, засунув руки в карманы, с сигаретой в губах, и с интересом, некоторое время смотрел на Одонича, злорадно улыбаясь.
Одонича вдруг охватила ярость и словно какой-то стыд. Красный от клокотавших в нём чувств, он приблизился к наглецу и грубо спросил:
— Чего ты вылупил на меня свои дурные глазёнки, говнюк?
— Хе, хе, хе! — процедил лоботряс, не вынимая изо рта сигареты. — Сперва я себе подумал, шо пан слепой, а теперь себе думаю, шо пан только забавлялся, играясь сам с собой в слепого кота. Тоже мне… иди-ё. Ну и фантазия у пана!
И, не обращая уже внимания на разъяренного ответом джентльмена, перешел, насвистывая какую-то арию, на другую сторону улицы.
Таким образом, на горизонте вырисовалась новая проблема: «на повороте».
С тех пор Одонич потерял уверенность в себе и свободу движений в публичных местах. Не мог перейти без чувства скрытого страха с одной улицы на другую, применял метод обхода углов широкими кругами; было это, в действительности, очень невыгодно, поскольку требовало куда большей протяженности пути, но таким образом избегал внезапных поворотов, значительно сглаживал угол пересечения улиц. Теперь уже не нужно было закрывать глаза у домов на углах улиц.
Все неожиданности, которые предположительно могли скрываться «за углом», имели теперь достаточно времени, чтобы замаскироваться перед ним; то невидимое вблизи, абсолютно инородное и дико чужое для него «нечто», существование которого чувствовал всей кожей по ту сторону поворота, могло теперь спокойно, не будучи захваченным врасплох его наглым появлением на углу новой улицы, затаиться на время, выражаясь ясным стилем Одонича, «сделать нору под поверхностью». Ибо в том, что там «за поворотом» было что-то абсолютно «иное» — не сомневался уже нисколько.
В любом случае, по крайней мере, в том промежутке времени, Одонич вовсе не желал себе встречи с «тем» глаза в глаза; напротив, стремился уходить с его пути, вовремя обеспечивая «его маскировку». Неистовая тревога, которая пронизывала его при одной мысли о том, что перед ним могли предстать какие-то «открытия» такого рода, какие-то нежелательные явления и неожиданности — только укрепляла его убеждение, что опасность действительно велика.