Взгляд василиска — страница 1 из 100

Макс МахВзгляд василиска

Ибо вот, Я пошлю на вас змеев, василисков, против которых нет заговаривания, и они будут уязвлять вас…

Книга пророка Иеремии (8:17)

Чтобы доказать истину нужно найти жестокую ложь.

Хазарская мудрость



Пролог

…высиживают змеиные яйца и ткут паутину; кто поест яиц их, — умрет, а если раздавит, — выползет ехидна.

Ис 59:5

Василиск (от греч. царёк), кокатрис, regulus (от лат. малый король), потому что на голове василиска, как утверждает Плиний Старший (VIII, 21) имеется белое пятно, похожее на корону или диадему.

18 апреля 1962 года, Центральный фронт, Трнава (Словакия).

Стеймацкий, Николай Евграфович (11 января 1912, Петров — ) — доктор медицины (1944, Новгород), действительный профессор (1951), кавалер «Полярной Звезды» и ордена «Почета», автор капитальных трудов «Военно-полевая хирургия: Черепно-мозговые травмы» и «Травматическая афазия».

Шуг, Спиридон Макарович (18 декабря 1927, Карша[1] — ) — русский военный деятель, генерал от кавалерии (1978), в годы Второй Отечественной войны в звании полковника командовал 8-й Специального Назначения (т. н. Черной) казачьей бригадой.

Николай Евграфович Стеймацкий был человеком немолодым и не сильно здоровым. Во всяком случае, таковым он себя полагал и чувствовал нынче соответственно. И то сказать, пятьдесят — не тот возраст, когда играет кровь и ощущается славное томление духа, свойственное одной лишь молодости. Если бы не война, Стеймацкий, наверняка, вышел бы в отставку еще в прошлом году и уехал куда-нибудь в провинцию, доживать век в маленьком и уютном уездном городке, где вдоль улиц растут липы, и сиреневые кусты в каждом палисаднике, и где соседи здоровались бы с ним по утрам, уважительно именуя «господином профессором». Однако не судьба. Его мобилизовали в пятьдесят девятом, присвоили совершенно невероятное для поручика прошлой войны звание полковника — ну как никак, действительный профессор медицины — и поставили во главе эвакуационного госпиталя. Именно так, милостивые государи, взяли, назначили, поставили… Словно растение комнатное, герань какую-нибудь бессловесную, взяли и пересадили из одного горшка в другой, из новгородской столичной клиники в сонный тыловой Саратов. Впрочем, грех жаловаться, если по совести и с учетом дальнейших коллизий. Потому как война — будь она неладна, проклятая — война и есть. Година испытаний, выражаясь высоким штилем, а если по-простому выразиться, так одна непечатная брань пойдет. А Саратов, что ж, это не самое плохое место на войне. Глубокий тыл, и должность хоть и хлопотная, да уж никак не более заковыристая, чем заведование нейрохирургическим отделением центральной городской больницы.

Однако в шестьдесят втором, когда на Западном направлении началась настоящая мясорубка, вспомнили и о нем. Старый, еще университетский приятель Николая Евграфовича, Александр Семенович Луцкий, уже два года как носивший на плечах генеральские погоны, выдернул Стеймацкого из приволжской тыловой глуши — ни о чем, разумеется, не спросив и, уж тем, более не попросив об одолжении — и бросил в самое пекло, в передовую госпитальную базу фронта. И понеслось, как изволит выражаться нынешняя молодежь. На Николая Евграфовича, в одночасье ставшего главврачом и начальником фронтового нейрохирургического госпиталя, обрушилось такое, что и в ту, давнюю уже, первую его войну на которую Стеймацкий угодил молодым хирургом, видеть ему не приходилось. А уж об «ужасах» новгородской клиники и вовсе можно было забыть. Впрочем, как вскоре выяснилось, что такое ужас — настоящий, без дураков, ужас — он, вступив в должность в феврале, когда на фронте длилась затянувшаяся с января из-за зимних непогод оперативная пауза, не представлял. Настоящий кошмар начался в конце марта. Германцы неожиданно — ну и кто вам доктор, господа генштабисты? — ударили из-под Кремца и Бадена, бросив в бой скрытно подошедшую с юго-запада XXII-ю ударную армию генерала Шенквеллера, усиленную VIII-м прусским моторизованным корпусом, и Нижняя Австрия превратилась в ад. Сражение прибрело тем более ожесточенный характер, что обе стороны отдавали себе отчет в том, что война-то должна была вот-вот закончиться, и, соответственно, спешили обозначить контуры будущих границ. Дело тут было в атомной гонке, которую уже четыре года вели оба сцепившихся теперь в смертельной схватке блока. Так уж вышло, что обе стороны успели создать будущему сверхоружию мрачную славу еще до того, как этим оружием обзавелись. Естественно, пока до пришествия дьявола было далеко, никто его в свои расчеты и не принимал. Но в декабре шестьдесят первого аргентинцы взорвали-таки свою первую бомбу, и почти сразу же вслед за ними, в январе шестьдесят второго, собственное «устройство» испытали русские. Впрочем, ни у той стороны, ни у другой нового оружия в руках еще не было. И пока ученые и инженеры колдовали в глубоком тылу над первыми рабочими образцами ящика Пандоры, армии обеих сторон крушили друг друга тем, что у них имелось, прекрасно понимая, что, судя по всему, пустить в ход это новое оружие уже не посмеют.

Итак, 27 марта германцы начали наступление севернее и южнее Вены, и 18-я и 47-я русские армии, принявшие на себя главный удар, не выдержали и попятились. Отходили они медленно, ожесточенно обороняясь и постоянно — пусть и из последних сил — контратакуя, но долго так продолжаться, не могло. Фронт буквально висел на волоске — на воле и мужестве гибнущих в сражении бойцов и командиров. И тогда генерал Бекмурадов бросил в бой свой последний резерв — 2-й казачий корпус. Казаки контратаковали 11 апреля, сходу опрокинув своими тяжелыми Гейдарами[2] 196-ю Королевскую Мюнхенскую дивизию — Стеймацкий оперировал нескольких пленных баварских офицеров — и 13 апреля ворвались в предместья Вены. Начались упорные уличные бои и раненые потекли в госпитали фронтовой базы сплошным кровавым потоком. Что там творилось, Николай Евграфович представлял очень смутно, черпая информацию в основном из обрывочных рассказов раненых — тех, что могли говорить — но результаты той кровавой бойни, что разыгралась на улицах одного из красивейших городов Европы, видел воочию. Так что подробности ему, в общем-то, были без нужды. И так все было ясно.

А потом и вовсе не до новостей стало. Врачей — действующих хирургов — катастрофически не хватало, так что вскоре после начала боев в Вене, Николай Евграфович не просто «встал к станку» — он и так оперировал все время — а за тем «станком», крытым белой эмалью столом во втором операционном зале, что называется, прописался[3]. И уже через 2–3 дня перестал думать о чем-либо вообще, кроме, разумеется, операционного поля — пропади оно пропадом! — оказавшегося перед глазами в данный конкретный момент времени.

— Николай Евграфович! — Голос старшей сестры вырвал его из забытья.

Стеймацкий попытался сфокусировать взгляд уставших глаз на лице Веры Анатольевны и вообще понять, где он теперь находится и почему? Как оказалось, задремал он прямо за столом в ординаторской, куда зашел «буквально на секунду». Зашел, присел к столу, отхлебнул горячего чая из стакана в мельхиоровом подстаканнике, закурил папиросу и… заснул. Папироска, все еще зажатая в желтых от дезинфицирующего раствора пальцах, прогорела до мундштука и погасла. Чай остыл. А он, уснув, так и сидел за столом, откинувшись на высокую спинку стула.

— Николай Евграфович! Профессор! — Синицына никогда не называла его ни господином полковником, ни тем более господином начальником.

— Да, — отозвался Стеймацкий, чувствуя неприятную сухость во рту. Отпил глоток холодного чая из стакана и снова посмотрел на верную свою Синицыну. — Слушаю вас, Вера Анатольевна. Что-то случилось?

— Тут, — ответила Синицына, проявляя, прямо скажем, не свойственную ей растерянность. — Вот…

И показала рукой куда-то в сторону.

— Господин полковник! — Этот голос окончательно вырвал Стеймацкого из полузабытья, в котором он теперь находился. Властный и одновременно какой-то холодно-равнодушный голос этот ударил по напряженным нервам профессора, заставив их буквально завибрировать.

Николай Евграфович вздрогнул и резко обернулся. Там, куда указывала Синицына, стояли три совершенно незнакомых Стеймацкому человека, присутствия коих здесь и сейчас он никак не предполагал. Голос, так не понравившийся профессору, принадлежал молодому казачьему полковнику, в полевом серо-зеленом комбинезоне с маскировочными разводами, но с черным шевроном на рукаве, от вида которого по позвоночнику тут же пробежал предательский холодок. О черных казаках по фронту ходила дурная слава. Разумеется, никто не сомневался ни в отчаянном мужестве, ни в боевых качествах этих отборных бойцов каганата. Однако при всем при том, даже свои полагали черных казаков жестокими и совершенно отмороженными головорезами, не жалеющих ни своей собственной, ни, тем более, чужой крови и бравшими пленных только затем, чтобы допросить бьющийся от ужаса и боли кусок человеческого мяса, еще недавно бывший солдатом или офицером вражеской армии. Глаза у полковника были под стать голосу: желтовато-золотистые, звериные, они завораживали полыхавшим в них огнем холодной ярости и вызывали у заглянувшего в них приступ животного страха. Так что Николай Евграфович от внезапно нахлынувших на него чувств, едва не пропустил двух других визитеров, стоявших ближе к двери: старого, но крепкого еще на вид генерал-полковника с лейб-гвардейским аксельбантом и неопределенного возраста штатского с равнодушным лицом, по которому трудно было определить не только возраст этого невнятного господина, но и то, зачем он мог сюда теперь пожаловать.