«Однако…»
Но едва вспомнив об отце и деде, на которых он был так похож и комплекцией, и темпераментом, Вадим волей-неволей задумался о своих отношениях с родными вообще.
А подумать здесь было о чем, даже если отбросить в сторону обычные сантименты ставших уже «взрослыми» детей. Реутов был поздним ребенком и, разумеется, младшим среди своих сестер и братьев. «Мизиникер»[55], одним словом. И это во многом объясняло особое к нему отношение матери и отца. Для обоих это был второй брак, и Вадим был единственным их общим ребенком. И, хотя ни Борис Эфраимович, ни Анна Леонтьевна никогда не делали различия между своими детьми — все были «общие», — Вадиму доставалось гораздо больше тепла и любви родителей, просто потому что он был младшим. И братья, взрослые уже в то время Александр-Аарон и Иван, и сестры Гали и Мария, относились к нему точно так же. И сам он любил их не меньше, но… Вот именно, что «но». Вадим совершенно не помнил, чтобы кто-нибудь из них навещал его в госпитале. Но Реутов и вообще много чего не помнил о тех временах и даже, вспомнив теперь кое-что из того, что, казалось, намертво стерто из памяти, не был уверен, что вспомнил все. Ведь что-то мог и забыть или просто не запомнить. Например, то, как они его навещали. Однако забыл или нет, фактом оставалось то, что за следующие двадцать восемь лет, никто из них о нем ни разу не вспомнил. Даже его фотокарточки, которые он отсылал родителям с фронта, и его собственный небогатый архив, оставшийся дома, когда его призвали в армию, оказались у него совершенно непонятным образом, когда Реутов выписывался из госпиталя.
«Значит, все-таки приезжали?»
Трудно сказать. Да и зачем бы им было привозить ему в госпиталь его же собственные письма или фотокарточки, сделанные специально для них? Бред какой-то. И в Новгород к нему никто из них не то, что не приехал ни разу, но даже письма не послал. Создавалось впечатление, что они были уверены, что Вадим мертв. Иначе объяснить их поведение просто невозможно. Однако в этом случае возникал другой вопрос. А сам он, почему ни разу за все эти годы не написал им или не съездил в гости? На вакации или просто так.
«Даже на похороны родителей…»
Получалось, что тема родителей, как и тема войны — все эти звания, награды и вообще все с ней связанное — лежали как бы на виду, но напрочь при этом игнорировались. Он даже не знал, где теперь живут его братья и сестры, есть ли у них семьи — «Должны, по идее, быть» — чем они занимаются. Все это выглядело более чем странно, и не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться — все это как-то связано с нынешними невероятными событиями. Знать бы еще, как…
«Значит, что мы имеем…»
Ну здесь и напрягаться особо не требовалось. Подвести итог всему этому безобразию мог и последний кретин, а не кандидат на Ламарковскую премию. Получалось, что последние двадцать девять лет для довольно большого числа людей — родных, близких, фронтовых друзей — Реутов не только являлся покойником, но и сам существование всех этих людей игнорировал, что можно объяснить только тем, что он просто не хотел разубеждать их в факте своей гибели. Но если первое могло быть результатом чьих-то намеренных действий, то второе являлось результатом его собственного «равнодушия». И вот это, уже ни в какие ворота не лезло. Сам он в себе причин для такого «равнодушия» не находил, как не видел и причины желать оставаться в их глазах всего лишь печальным воспоминанием прошлого. Не было у него таких причин. Но не мог он поверить и в то, что кто-то — «И кто бы это мог, черти его побери, быть?» — способен настолько сильно воздействовать на сознание вполне вменяемого человека. Его, Вадима Реутова, сознание!
Все-таки Реутов был профессиональным психологом и великолепно знал и об опытах по «кондиционированию» поведения, проводившимся уже лет тридцать во многих странах мира, и о методиках по «изменению сознания», бурно развивавшимся в последние десятилетия. Знал, разумеется. И именно потому что знал, был уверен, — ни один из этих методов не был настолько эффективным. Не были они в силах заставить человека, притом не шизофреника какого-нибудь, напичканного химией по самое «не могу», а человека умного — он полагал, что такое определение все-таки будет справедливым, — да еще и склонного к аналитическому мышлению, забыть часть своей собственной жизни и начать игнорировать другие, не забытые на самом деле факты. И не на день или два забыть, и даже не на год, а на долгие двадцать девять лет. Не было такой методики. Не существовало! Обычных алкоголиков или наркоманов переделать не могли, а тут такое!
Оставалась, правда, вероятность того, что это какой-то редкий, до сих пор не описанный в литературе, вариант посттравматического синдрома или какой-то неизвестный доселе феномен органического поражения головного мозга. Но тогда странным — если не сказать большего — являлось внезапное и практически не травмирующее возвращение к нему памяти.
«Впрочем…»
Неожиданно Реутов вспомнил о допросе, который учинили ему на той барже, и в голову ему пришла одна очень любопытная мысль.
«Машина Линдсмана…»
Да, тут действительно было над чем подумать. Механизмом снятия блокады — и неважно, чем была вызвана эта блокада, болезнью или гипотетическим вмешательством в сознание — могли послужить электрошок и сильный стресс. Недаром же память о войне вернулась к нему именно после вчерашнего боя в ресторане. Однако гипотезы, одна другой фантастичнее, которые тут же начали роиться в голове Реутова, никуда на самом деле не вели. Бред он и есть бред, кто бы его не производил, а для логического осмысления внезапно обнаружившегося феномена Вадиму просто не хватало фактов.
Он так и не заснул. Сидел с закрытыми глазами и думал, перебирая в уме все, что было ему известно о той фантасмагорической ситуации, в которую нежданно-негаданно угодил сам, прихватив заодно и еще троих ни в чем не повинных людей. Почему-то чем дальше, тем больше Реутов был уверен, что во всем происходящем «виноват» он сам. Ну пусть не виноват в полном смысле этого слова, но, тем не менее, ощущение было такое, что все случившееся произошло в первую очередь из-за него.
«Интеллигентское чувство вины…» Но как бы это ни называлось, именно так он сейчас и думал.
— Изборск, — тихо сказал Давид. — Если ты не спишь, то вполне могли бы выпить по чашке кофе.
— Давай, — согласился Вадим, открывая глаза.
Они как раз подъезжали к ярко освещенной бензозаправке, рядом с которой призывно светился пунцовым неоном фирменный знак сети «Быстро!» — поднятый вверх стилизованный большой палец руки.
«Ну быстро, так быстро», — хмыкнул про себя Вадим, вспомнив, как окрестили этот зевенягинский палец в народе.
— А про нас забыли? — Полина, судя по голосу, если какое-то время и дремала, то сейчас была скорее «в тонусе», чем наоборот.
— О вас, дамы, — галантно ответил Давид, заворачивая на парковочную площадку около кафе, — если и забудешь, так вы сами напомните.
— Женщина должна уметь о себе заботиться, — ответила ему Лили, которая, кажется, уже справилась с постигшим ее в Новгороде потрясением.
— Кстати, — сказал Вадим, вылезая из машины в сырую ночь. — Кофе у господина Зевенягина обычно так себе, но чай — отменный. Так что рекомендую. Кофеина в нем, как известно, не меньше, но хоть вкусный будет…
— Да, — сказал после долгого молчания Стеймацкий. — Я помню этот случай. А вы, Вадим Борисович, простите за любопытство, об этом от кого узнали?
— Вот. — Реутов достал из кармана сложенные вчетверо листы с запиской Шуга и протянул их старому профессору. — Посмотрите, пожалуйста, Николай Евграфович. Мне очень важно знать, так ли все происходило, как пишет этот человек.
Они уже около часа сидели в кабинете Стеймацкого, который, надо отметить, вполне искренне обрадовался неожиданному визиту своего молодого коллеги. По-видимому, старик не был избалован вниманием молодых ученых, что, к сожалению, являлось обычным делом не только в науке. Преподавать он перестал, нигде официально не работал, ученики повзрослели, если вообще не состарились, и Стеймацкий остался один. Жены у него, насколько помнил Реутов, никогда не было или, во всяком случае, не было с давних пор, и жил старик в Риге один. Компанию ему составляла только пожилая латышка, работавшая у него экономкой. Так что, по идее, визит Реутова, пусть и необычно ранний — Вадим пришел на улицу Кроми без четверти девять, — доставил Стеймацкому огромное удовольствие, тем более что он Вадиму симпатизировал.
Так как Стеймацкий уже позавтракал, а Реутов от угощения отказался, то расположились в кабинете профессора и сперва говорили на общие темы, вскользь — так как Вадим этому решительно воспротивился — коснувшись и темы Ламарковской премии. Старик нежелание обсуждать этот вопрос воспринял, как свидетельство природной скромности Вадима, и, удовлетворенный таким объяснением, переключился на общих знакомых и на скандал, случившийся незадолго до их встречи в Киевском университете. Вадим подробностей конфликта между профессором Завгородним и его учеником, доктором Вовком, не знал и, почувствовав, что тема себя исчерпала, перешел наконец к делу, ради которого, собственно, и пришел к Стеймацкому.
— Кто это писал? — спросил старик, откладывая в сторону прочитанную записку.
«Искренность — лучшая политика», — решил Вадим.
— Полковник Шуг, — сказал он вслух.
— Да, — кивнул Стеймацкий, легонько барабаня длинными темными пальцами по столешнице. — Возможно…
Создавалось впечатление, что старый профессор сомневается, стоит ли раскрывать «врачебную тайну», пусть даже и перед коллегой.
«И то верно, — сообразил вдруг Вадим. — Он же не знает фамилии раненого».
— Дело в том, Николай Евграфович, что тем войсковым старшиной был я.
— Не может быть! — Желтоватое худое лицо Стеймацкого, изрезанное морщинами и покрытое коричневыми «старческими» пятнами, неожиданно стало красным, и Вадим испугался даже, что от потрясения у старика может случиться удар.