«Молитва есть беседа ума с Богом», написано в катехизисах. Но эта беседа приходит извне. Предание вкладывает в наш ум слова, которыми беседовали с Богом святые и получали ответ. Но что, если наша беседа нема, заполнена чужими словами, и Бог молчит, и мы уже привыкли к Его молчанию? Но Он отвечает по-разному. Какою мерою мерите, и вам будут мерить (Мф. 7:2). Сколько слуха сердца открываете, столько получаете Слова. Сколько приносите, столько и способны вместить. Кому по́дать, подать, кому оброк, оброк (Рим. 13:7). А кому «лето» Его слова, тому радость. А кому и молчание под видом беседы.
Не вступая в прения с Промыслом Божиим, осмелюсь предположить, что для того, чтобы сохраниться на земле, религии однажды придется уйти «под землю» в прямом или скорее переносном смысле, уйти от своих позиций, прежде всего идеологических, от видного места в обществе, от заседаний в народных собраниях, обнищать в согласии с первым из евангельских блаженств, чтобы приобрести единственную жемчужину. Не отказываясь от «сокровищ на небесах», которые были накоплены святыми, «истощиться» на земле до предельно краткого Символа древних мучеников: Иисус есть Господь.
Одиночество и общение
«„Другие – это Ад“; так правду Ада
Ад исповедал,
Ум, пойми, в другом,
Во всяком, кто другой, во всяком, кто
не я, меня встречает непреложно
Единый и Единственный – услышь,
Израиль!..»
Одиночество редко бывает добровольным, чаще вынужденным. Это беда, которая всегда с тобой – в постели, в поезде, в машине, за ужином. Часто даже во сне. Но вынужденное оно или добровольное, одиночество, когда оно не с Богом, – это в духовном смысле засада, или, скорее, окружение. Оказавшись в центре мироздания, человек попадает в плен к самому себе, не замечая этого, не чувствуя того, что мир становится его проекцией, материалом, который можно эксплуатировать, использовать, перекраивать на свой манер, наконец пожирать. Конечно, у отдельных человеческих особей возможности для такого перекраивания и пожирания сильно разнятся: у Сталина-Гитлера-Мао они одни, у надзирателя в концлагере или одинокого холостяка, потребляющего в жизни столько приятностей, сколько позволяет его доход, они существенно другие. Но модель в принципе одна и та же. Из сердца исходят злые помыслы, и самые настойчивые среди них суть помыслы, которые тянутся к власти над доставшимся тебе куском творения. Иным словом – быть как боги, в духе того, что змий обещал Адаму и почти сдержал обещание. Быть без Бога означает быть богом для самого себя и вместе с тем задыхаться в своем божестве.
Дело заключается в выборе – уйти в себя, устраиваться удобно в нашей ссылке, или уйти из себя, ища на ощупь путь к Другому. Когда мы делаем шаг Ему навстречу, то открываем себя для первознания, которое входит в нас, разрастается «системой понятий», конфигураций отношений, способов восприятия мира. Когда мы вслушиваемся в человека, отбрасывая в себе все то, что мешает нам слышать, мы улавливаем его подлинное «райское» звучание. Если раковина может петь, а кусты – требовать от нас милостыни («Что нужно кусту от меня?» Цветаевой), то настолько же требовательней и разнообразней звучание людей, тональность лиц.
Каждый предмет обладает своей звуковой, светлой или темной тайной. Каждый человек «звучит» или светится по-своему. Когда мы вслушиваемся в свет, который в тебе, мы приближаемся к изначальному голосу нашей сотворенной Богом природы. Когда блаженный Августин рассказывает о своем обращении, он говорит о голосе, который повелел ему раскрыть Священное Писание: «и я услышал, как слышат сердцем», – пишет он в «Исповеди». Мы этот голос выбираем сами, прежде, чем он прозвучал. Слово, ставшее плотью, дает нам право на такой выбор, и вот мы прикасаемся к Его звучанию, оно записано в нас.
Церковь раскрывает уникальное свойство веры: то, что она целиком обнаруживает себя лишь в общении с другими, в полноте жизни, разделенной с другими. Неуловимый опыт, который каждому человеку представляется глубоко интимным, не сообщаемым другому, оказывается истоком, соединяющим людей, и они неожиданно легко находят в нем общий язык. Вера несет в себе начало общинности, ибо Господь Един. Она собирает нас в Своем Имени, причастность которому открывает одного человека для другого. Оттого отказ в этой общинности – или, скорее, травматический опыт – может раздавить и интимный опыт веры.
«Бог, где Ты?» Столько людей утратило веру этим вопросом, но может быть, еще больше тех, кто обрел ее? Ибо сам вопрос тяжелеет от этого Ты. Но разве неопровержимая «виновность» Твоя не есть ли еще более неопровержимое доказательство Твоего бытия-с-нами? Если есть боль, зло, уродство, абсурд, стало быть, есть что-то и по ту сторону: правда, и смысл, и красота, и упование, которые позволяют мне увидеть и не принимать их. Корень же, пусть и невидимый, и правды, и смысла, и добра – в Тебе. И красота, и скорбь, и надежда, осуществление ожидаемого обличает вещи невидимые, которые утверждают, настаивают: «Ты еси». Потому что Тот, Кто дал мне глаза, запретил им примиряться с бессмыслицей и гибелью. «Ты еси» – и не мне входить в суд с Твоими судами. «Ты еси» предшествует Твоему имени, знанию о Тебе, даже боговидению и богомудрости, предшествует и человеческому суду. Если Ты – истина, которая проявляется на дне нашего я, она становится истиной нашей боли и нашей смерти. Истина отвечает нам не словами, она «из глубины воззвах», из заброшенного ею зерна, из вложенного в человека Ты. Потому что Ты пробуждается не только в светлой свободной покорности, но и в ропоте, богоборчестве, бунте.
Соки неведомой земли, на которой мы когда-то стояли, питают наш слух, и мы обращаем его к Кому-то, Кого неожиданно ощущаем рядом с нами. Мы тянемся к Нему всем сердцем… всей крепостью, потому что наше существование, помним ли мы о том или нет, уже несет в себе общение с Ним. Мы узнаем Его по взгляду, который настигает нас, по улыбке, которую посылает жизнь, иногда из мрака и холода. Угадываем Его по той полноте существования, которая исходит от Него, и вот в какой-то момент мы решаемся просто довериться этой полноте, дать ей раскрыться в нас.
Яко с нами Бог! – Его самообнаружение начинается с радостного доверия, которое вложено в нас изначально. Оно столь естественно, что его привычно называют безотчетным. У нас нет сомнений, что другие вещи существуют, мы доверяем скрытой или явленной их красоте (или отталкиваемся от их уродства), мы открываем себя для доброты чужого сердца, полагаемся на обещание тех, кого мы любим, наконец, находим опору в самих себе. И, доверяясь, вступаем в родство с ними, ибо вне такого родственного общения мы не могли бы существовать. И вот этот изначальный опыт доверия, возникающий из многообразия и переплетения связей с «объемлющим» нас океаном, служит основой просыпающейся веры.
Творчество – диалог
«Чтоб быть поэтом, мало, слишком мало ритмично приглаживать струйку слов. Надо самому быть родником, глубинным источником…»
Бог повсюду оставил Свои семена: в вещах, в сердцах и помышлениях, и все это однажды может стать доброй почвой и принести свой плод во Христе. Есть древнее учение мужей апостольских об оплодотворяющем слове, том, которое называлось «logos spermaticos», скрытом повсюду, заложенном в природе и в искусстве. Как и образ Распятия заключен во всяком страдании, прежде всего безвинном.
Об этом в двух строчках Ахматовой: «В каждом колосе тело Христово, в каждом древе распятый Господь», за которыми слышен опыт русского мученичества XX столетия. Здесь и подлинное познание, которое в сущности есть хлеб наших глаз, священная трапеза, для нас приготовленная; конечно, ею можно утолять волчий голод, но можно и принимать ее как причастие, даруемое Логосом, живущем во всяком растущем колосе, всяком живом и распятом теле.
Любая фраза нашего языка может выплыть к нам подобно тяжело нагруженной барке, хотя мы и не видим большинства ее грузов, они где-то в трюме, внизу. Искусство посылает своих матросов, чтобы извлечь их на палубу, вынести из темноты, из немоты всю эту ветошь, накопившуюся в трюме, оно стирает пыль с крыльев бабочек, очищает закопченные стекла вещей, и они становятся прозрачными. Словесные предметы начинают светиться, они делаются образами. Конечно, чтобы осветить их изнутри, нужен талант, наделенный силой сделать предметы легкими. Благодаря этой легкости они подымаются на «коммуникативную поверхность», осмысляются и внутри нас. Все мы нагружены планктоном образов, большинству из которых не суждено проснуться, подняться со дна. Но, кто знает, может быть, все они засветятся на пороге земли обетованной, в Царстве, где больше не будет ни времени, ни смертности, ни «моего», ни «твоего»?
Талант, думаю, для того и дается каждому по-своему, чтобы каждый мог ответить на призыв войти в радость Господа (Мф. 25:21). Войти, чтобы проложить путь к ней и для других. Возвратить Ему свой дар в искусстве, извлеченном из дальних корней, из секретов вещей, из «ста слепящих фотографий» (Пастернак), снятых когда-то и постоянно снимаемых, но не проявляемых нами. Ибо то, что мы не успели проявить, то, что хранится в секрете, – не похоронено в глухих гробницах или в песках океана, но находится рядом с нами, на расстоянии вытянутой руки, а то и ближе, гораздо ближе, за спиной всякого впечатления и значения.