больше сердца нашего и знает всё (1 Ин. 3:20). Ибо покаяние может исцелить лишь тогда, когда в нем открывается нечто «большее сердца» и тем более превосходящее моральный закон, когда совести заключена та же весть, которая открывается вере, но не удваивает ее и не через опыт покаяния мы соприкасаемся с Тем, Кто судит нас, оставаясь нашим Подсудимым.
Св. Иоанн Златоуст уподобляет совесть чувству стыда, которое испытывал нагой человек перед Господом в раю. Но не заложена ли в этом чувстве некая связь, соединяющая их? Разве Царство Божие уготовано лишь для прилично одетых, твердой походкой прошедших по земле людей, которые никогда не стыдились Бога, не вступали в борьбу с Ним, не слышали голоса осуждения?
Может быть, именно в совести происходит созревание Благой Вести, вести о Царстве Божием, которое, прежде, чем утвердить себя, должно предварить себя очищением и покаянием. И на это дело – «дело закона»! – едва ли хватит всей человеческой истории в день Суда, который уже сейчас «предвосхищается» в нас. Тогда закон раскроется во всем, что нами сделано и прожито, и «Божий лик изобразится» в нем. Потому что Бог явится из всякого добра на земле, явится из всякой правды, исполненной верными и неверными Его сынами, явится из мученичества за веру, из «обвинений» совести и даже «стенаний» твари и ее красоты, и тогда уже не будут учить друг друга, брат брата, и говорить: «Познайте Господа», ибо все сами будут знать Меня, от малого до большого… (Иер. 31:34).
Некогда в дальней стране Бог открыл глаза и посмотрел на мир Божий глазами Ребенка. И вслед за Ним все Его создания начали открывать глаза и обретать зрение, возвращаясь к первоначальному изумлению. Смотрим на Восток и видим тварь, едва вышедшую из рук Господних. Смотрим на Запад и видим лицо Человека на земле, в истории, среди других людей. Смотрим прямо перед собой и видим Крест. Не говорю только о мученичестве, приходящем извне, от рук или слов других, но прежде всего о муке души, которая ощущает себя песчинкой в пламени. Крестом обретая новое зрение – ибо слепые прозревают – душа видит себя в неприступности Божьей, но и… всегда в аду. Из ада всеми путями она хочет выбраться, от него исцелиться – не в этом ли смысл человеческого пути, как всеобщего, так и личного, каждого из нас? Возможно, мы даже не вышли из начальной его стадии, самой трудной и горькой. Писание говорит: Возлюбленные! Мы теперь дети Божии; но еще не открылось, что́ будем. Знаем только, что, когда откроется, будем подобны Ему… (1 Ин. 3:2). Здесь расположен прииск трудной добычи золотого песка – святоотеческого учения об обожении, а за ним – внешне неожиданно, внутренне органично – врывается опыт резкого контраста, предельной своей небожественности, безмерного стыда. Тот, кто открыт обожению, ощущает ожог от любого греха, причиняющий острую боль. Боль делает его безумным Христа ради.
В подражание Августину: «благословенна рана, одарившая нас познанием Бога в совести!» Она подобна соли, спасающей нашу плоть от гниения, или той горькой воде, которая способна утолить жажду лучше любой другой.
Но именно человек есть как будто особо избранное место встречи, поскольку Бог избрал его и сделал Своим «храмом». Но этот «храм» – по замыслу Божию – не заброшен во вселенную как инородное тело, но представляет собой цветение и «сгущение» всего тварного космоса. Он по замыслу Творца есть «место прописки» Бога на земле, в котором космос не разделяется на враждующие силы, на противоборствующие воли, но собирается воедино. «Ненавистная рознь мира», гнездящаяся в самом человеке, изначально чужда его подлинной сотворенной природе, и потому «Троица» Рублева служит напоминанием о том, Кем были мы когда-то созданы.
…Такова этика нашего пребывания здесь: собирать все временные пласты своей жизни, чтобы заключить их в присутствие Божие. Человек может и должен принести Ему свои дни и часы как хлеб и вино, дабы Он мог прийти, чтобы освятить их. Каждая из мер нашего пребывания на земле – как зерно, которое может прорасти в небо, как скудельный сосуд, который способен вместить в себя полноту Его присутствия. Ибо под шатром такого присутствия, соединяющего в себе историю и эсхатологию, здешнее существование и обетование спасения, можем мы услышать голос из вечности: Войди в радость господина твоего (Мф. 25:21).
Святость, в сущности, это исполнение того, что дано всем от начала и сумело победить в себе змиево как боги. Если не будете как дети… – сказано вовсе не детям, но именно тем, кто перестал ими быть. Возвращение к ребенку в себе – путь человека, бросившего вызов своей падшести и готовящегося вступить в тот Народ Божий, который избрал Бог. С этим народом Бог заключает Завет через родителей, созидает его в утробах. И каждый взрослый призывается стать тем, кем был некогда, узнать себя в личном Завете Божием с ним, вспомнить о себе, созидаемом втайне, и сделать тайное явным в земном своем существовании.
Когда средоточие веры – Крест, осязаемое, как всё в христианстве, и столь же недоступное для разумения, – выглядит как некая безделушка, часть мебели, атрибут культуры, может быть, его лучше спрятать. Не берусь судить. Но точно так же и Слово Божие, распахнутое для всех, беззащитное, как и любые человеческие слова, легко становится частью нашей повседневной, нашей религиозной, нашей стершейся речи. Нет слова более изношенного, чем «Бог». Если где-то существует тюрьма для слов, то слово это должно находиться там всегда под землей, в шахте, а в ГУЛАГе – на общих работах. Ибо «Бог» не сопротивляется, не защищает Себя ни от повседневной болтовни, ни от того, чтобы служить атрибутом нашей атавистической, племенной или сентиментальной религиозности. В исламе, а в иудаизме особенно, предусмотрены специальные средства ограждения святости того, что не должно произноситься всуе. Да и в христианстве, нашем православном, католическом, протестантском христианстве, такие средства имеются, только остаются без употребления.
Христианство, на мой западный взгляд, уходит в какое-то подполье, может быть, очень уютное и культурное, даже и со всеми юридическими гарантиями для свободы совести, предоставляемыми обществом, которое эту самую совесть душит иным, но тоже очень цивилизованным способом.
Впрочем, и подполье может пойти на пользу. Оно в силах сделать то, что не удалось сделать ненависти и насилию: пробудить память о смертности христианской цивилизации, как и о смертности нас самих не только как биологических существ, но и как наследников Предания, которое будет некому оставить. Не потому, что последующие поколения будут совсем уж невосприимчивы к наследию христианства, но потому что мы разучимся открывать Слово Божие в самих себе. В самые благополучные, в самые «симфонические» времена об этом предупреждали столь укорененные в этом наследии святые, как Игнатий Брянчанинов, Феофан Затворник, Иоанн Кронштадтский. Их исторический пессимизм, звучавший, вероятно, чудачеством в православной империи с десятками тысяч храмов, оправдал себя более чем с лихвой, однако ни пессимизму, ни оптимизму в христианстве никогда не принадлежит последнее слово. Последнее Слово – Божие, и каждому поколению, каждой христианской душе следует отыскать его, ибо оно в нас самих.
О смерти
«Христианской кончины живота нашего, безболезненной, непостыдной, мирной, и доброго ответа на Страшном Суде Христовом просим»
Смерть стоит не только в конце нашей жизни. Смерть, как справедливо говорят, есть часть нашего существования, в которое она вписана как повседневная возможность и как неизбежность, и «память смертная» неотделима от живой веры. Каждая православная литургия трижды повторяет прошение о ниспослании «христианския кончины живота нашего безболезненны, непостыдны, мирны…» «Непостыдной» – решимся предложить здесь наше толкование – означает прошение о том, чтобы при встрече с Богом, Который ждет меня, стыд не покрыл лицо мое (см. Пс. 43:16), чтобы весь мой стыд, всю наготу моего греха уже в этой жизни я сумел принести на суд Господу, приняв от Него прощение. «Мирной» – не всегда подразумевает «освобожденной от физического страдания»; иногда это значит – самим страданием примиренной со Христом. Как сказал Поль Клодель, вольно или непроизвольно следуя по стопам святоотеческой мысли: «Христос пришел не для того, чтобы освободить нас от страдания, но для того, что наполнить его Собой».
Самоубийцы, прошлые и потенциальные – целый народ в России, тот заблудившийся, пропавший (из глаз наших) народ, который более других нуждается в милосердии Божием и церковном. Почти у каждого есть брат, сын, дочь, друг, дальний родственник, пусть даже случайный попутчик, который прошел (или вот-вот пройдет) через этот «бескрестный» и потому куда более страшный и темный опыт смерти. Господь не вынул еще из нас сердце каменное, по словам пророка, еще не дал нам сердце плотяное, чтобы оно задумалось о молитвенной, даже литургической защите этих добровольцев смерти. Никого из грешников, сотворенных некогда по образу и подобию, не подобает отпускать из жизни без поминовения и молитвенного ходатайства…
Все мы обладаем лицами, и каждое из лиц – особая, единственная в своем роде весть. Вспоминая другого, ближнего во Христе, мы памятью причащаемся его единственности, но не его самости. Особая весть о лице ближнего не кончается с его смертью. Мы можем стать ей причастны, и в этом заключена «предпосылка вселенского Апокатастасиса» – узнавания Лица в других. Воспоминание о Нем заключается в «преложении» человеческих лиц в Одно, без смешения их, в припоминании в каждом из лиц Его иконы. Вселенская Память как Церковь собирает жатву, выросшую из тех зерен Слова, которыми осеменен весь