Взгляни на дом свой, ангел — страница 106 из 127

У них у каждого было по нескольку долларов. Они сложились и с безалаберным оптимизмом купили у закладчика в Ньюпорт-Ньюс кое-какие плотничьи инструменты – молотки, пилы, угольники. Они отправились на пятнадцать-двадцать миль от моря в унылый правительственный лагерь, расстилавшийся среди виргинских сосен. Там они не получили работы и в черном отчаянии вернулись в город, который покидали утром с такими радужными надеждами. До захода солнца они нанялись на верфь, но их рассчитали через пять минут после того, как они приступили к работе, когда они признались ухмыляющемуся мастеру в помещении, полном стружек и негромко похлопывающих приводных ремней, что понятия не имеют о плотницких работах в кораблестроении. Как, могли бы они добавить, и о любых других.

Теперь они остались совсем без денег, и едва они вышли на улицу, как Синкер Джордан швырнул на мостовую злосчастные инструменты, яростно проклиная глупость, из-за которой они теперь рискуют остаться голодными. Юджин подобрал инструменты и отнес их к невозмутимому закладчику, который дал за них лишь немногим меньше, чем они заплатили ему утром.

Так прошел день. Они нашли приют в скверном домишке, где Синкер Джордан достойно увенчал свое легкомыслие, вложив остаток их капитала в жадную лапу их хозяйки, которая к тому же, по собственному ее признанию, была порядочной женщиной. Но так как они успели плотно поесть, их окрыляли все надежды, даримые сытым желудком и юностью, – они уснули, и Синкер уснул спокойно, не мучаясь никакими угрызениями.

На другое утро Юджин поднялся с зарей и после бесплодных попыток разбудить блаженно спящего Синкера отправился к убогим желтым причалам, заваленным военным снаряжением. Все утро проходив взад и вперед по пыльной дороге вдоль охраняемых заборов, он получил работу для себя и Синкера у главного учетчика, нервного уродливого человека, упивающегося мелкой тиранией. Его глазки-буравчики поблескивали из-под очков, а на жестких щеках постоянно вздувались желваки.

Юджин вышел на работу на следующее утро в семь утра, а Синкер на несколько дней позже, когда истратил последний цент. Юджин укротил свою гордость и занял несколько долларов у одного из учетчиков. На эти деньги он и Синкер вели скудное существование до получки – до нее оставалось несколько дней. Заработанные деньги быстро просочились сквозь их беззаботные пальцы. И снова у них осталось несколько монет, а до следующей получки было почти две недели. Синкер играл в кости с учетчиками за огромной стеной из мешков с овсом, высившейся на пристани, – проиграл, выиграл, проиграл и встал без гроша, проклиная бога. Юджин присел на корточки около учетчиков, зажав в ладони последние полдоллара и не обращая внимания на горькие насмешки Синкера. Он никогда еще не играл в кости и, естественно, выиграл – восемь долларов пятьдесят центов. Он, ликуя, встал под аккомпанемент их кощунственного удивления и повел Синкера обедать в лучший ресторан.

Дня через два он снова пошел за овсяной штабель со своим последним долларом – и проиграл.

Он начал голодать. Один томительный день переходил в другой. Яростный глаз июля обрушивал на пристань нестерпимый блеск. Подходили и отходили поезда и пароходы, нагруженные до отказа оружием и продовольствием для солдат. Горячий зернистый воздух над пристанью плыл перед его глазами, наполненный пляшущими точками, черные грузчики вереницей катили мимо него свои тачки, а он делал надоевшие пометки на листе. Синкер Джордан занимал по мелочам у других учетчиков и перебивался с содовой на сыр в маленькой лавочке возле порта. Юджин не мог просить или занимать. Отчасти из гордости, но в основном из-за властной инертности характера, которой все больше подчинялась его воля к действию, он не находил в себе сил заговорить. Каждый день он обещал себе: «Я поговорю с кем-нибудь из них завтра. Я скажу, что мне надо есть и что у меня нет денег». Но когда он пытался заговорить, у него ничего не получалось.

Когда они приобрели сноровку, их стали оставлять после дневной работы на ночь. При других обстоятельствах он только радовался бы этой сверхурочной работе, оплачивавшейся в полуторном размере, но когда он еле волочил ноги от утомления, распоряжение задержаться преисполняло его ужасом. Он уже несколько дней не возвращался в жалкую комнатушку, в которой жил с Синкером Джорданом. Окончив дневную работу, он забирался в маленький оазис среди мешков овса и погружался в сонное оцепенение, – лязг кранов и лебедок, непрерывный грохот тачек и отдаленное рявканье судов на рейде мешались в его ушах в странную тихую симфонию.

Он лежал там в затухающих отблесках окружающего мира, а война в течение этого месяца приближалась к своему кровавому апогею. Он лежал там, как собственный призрак, и с болью, с горем думал о миллионах городов и лиц, которые он никогда не видел. Он был атом, ради которого существовала вся жизнь, – Цезарь умер, и безымянная вавилонская женщина, и где-то здесь, в этой чудесной умирающей плоти, в этом мириадогранном мозге хранился их след, их дух.

И он думал о странных утраченных лицах, которые он знал, об одиноких фигурах его близких, проклятых, обреченных на хаос, – каждый из них прикован к своему року гибели и утрат: Гант, низвергнутый титан, вперяющий взгляд в необъятные дали прошлого, равнодушный к окружающему его миру; Элиза, как жук, занятая слепым накоплением; Хелен, бездетная, лишенная цели, яростная – огромная волна, разбивающаяся о пустынный бесплодный берег; и, наконец, Бен – призрак, чужак, в эту минуту бродящий по другому городу, проходящий по тысячам улиц жизни и не находящий ни одной двери.


Но на следующий день Юджин почувствовал себя еще более ослабевшим. Он сидел, развалившись, на троне из пухлых мешков с овсом, затуманенными глазами следил, как летят мешки на желоб, и ставил кривые галочки на листе, а мимо сновали и сновали грузчики. Жуткая жара текла сквозь зернистую пыль воздуха, и каждое свое движение он обдумывал заранее, поднимая руку, а потом опуская ее так, словно это был посторонний предмет.

В конце дня его попросили вернуться в ночную смену. Он слышал, качаясь от слабости, далекий голос главного учетчика.

На раскаленной пристани настал час ужина и внезапно зашумела тишина. По всему огромному навесу раздавались завершенные звуки: слабая дробь шагов – это к выходу шли рабочие, плеск воды о корпус корабля, шум на сходнях.

Юджин зашел за штабель и слепо полез наверх в свою укромную крепость. Мир отхлынул от его гаснущего сознания, все звуки слабели, отдалялись. «Я немного отдохну, – думал он, – и спущусь работать. День был жаркий. Я очень устал». Но когда он попробовал привстать, то не смог. Его воля тщетно боролась с неподатливым свинцом его тела, безнадежно напрягаясь, как человек в клетке. Он подумал спокойно, с облегчением, с тихой радостью: «Они не найдут меня здесь. Я не могу пошевелиться. Все кончено. Если бы я заранее мог себе это представить, мне было бы страшно. А теперь – нисколько. Здесь… на этой груде овса… внося свой вклад… в дело демократии. Потом начну вонять, и они меня найдут».

Мерцание жизни покидало его усталые глаза. Он лежал в полузабытьи, растянувшись на мешках. Он думал о лошади.

Таким нашел его молодой учетчик, одолживший ему деньги. Учетчик нагнулся над ним, подсунул руку ему под голову, а другой прижал к его губам бутылку с самогоном. Когда Юджин немного ожил, учетчик помог ему спуститься и медленно повел его по длинной деревянной платформе пристани.

Они пошли через дорогу в маленькую бакалейную лавку. Учетчик купил бутылку молока, коробку сухариков и большой кусок сыра. Юджин ел, а по его чумазому лицу текли слезы, промывая борозды в грязи. Это были слезы голода и слабости, он не мог сдержать их.

Учетчик стоял и следил за ним обеспокоенным добрым взглядом. Это был молодой человек с квадратным подбородком и узким лицом; он носил интеллигентные очки и задумчиво покуривал трубку.

– Почему ты не сказал мне, малый? Я бы дал тебе денег, – сказал он.

– Я… не… знаю, – сказал Юджин, жуя сыр. – Просто не мог.

На занятые у учетчика пять долларов он и Синкер Джордан дотянули до получки. Потом, после того как они съели на обед четыре фунта бифштекса, Синкер Джордан уехал в Алтамонт тратить наследство, которое он обрел право получить несколько дней назад, когда ему исполнился двадцать один год. Юджин остался.


Он был, как человек, который умер и родился вновь. Все, что произошло прежде, пребывало в призрачном мире. Он думал о своей семье, о Бене, о Лоре Джеймс так, словно это были призраки. Даже самый мир обернулся призраком. Весь этот август, пока война подвигалась к своему завершению, он наблюдал умирающий карнавал лета. Больше уже ничто не казалось жестким и жарким, грубым и новым. Все было старым. Все умирало. В его ушах звучала воздушная музыка, вовеки далеко-неслышная, как язык его забытого мира. Он познал рождение. Он познал боль и любовь. Он познал голод. И почти познал смерть.

По вечерам, когда его не оставляли на сверхурочную работу, он уезжал на трамвае на какой-нибудь пляж. Но единственный звук, который был реален, который был близким и сущим, был звук вечного моря в его мозгу и в его сердце. Он обращал к морю свое лицо, и за его спиной миллион дешевых огней кафе, стук ножей и вилок, гомон, конфетти, визгливый рев саксофонов, весь жесткий безрадостный шум его страны смягчался, становился печальным, далеким и примерещившимся. Возле крутящейся карусели оглушительный оркестр наяривал «Кэ-кэ-кэ-кэ-Кэти, душечка Кэти», «Бедный лютик» и «Только молится дитя в сумерках».

И дешевая музыка становилась колдовской и прелестной; она смешивалась в волшебство, становилась частью романтичной и прелестной Виргинии, частью морских валов, которые накатывались на песок из вечного мрака, частью его собственной великолепной тоски, его торжествующего одиночества после боли, любви и голода.

Его лицо под пышной копной вьющихся волос было узким и незамутненным, как лезвие; тело было худым, как у изголодавшейся кошки; глаза были блестящими и яростными.