Взгляни на дом свой, ангел — страница 110 из 127

Юджин натянул башмаки и соскочил на пол, засовывая воротник и галстук в карман пиджака.

– Пошли, – сказал он. – Я готов.

Они тихонько прошли по проходу сквозь протяжный темный храп спящих. Когда они шли через пустой вокзал к машине Хью Бартона, Юджин сказал моряку:

– Когда ты приехал, Люк?

– Вчера вечером, – сказал тот. – Я здесь всего несколько часов.

Было половина четвертого утра. Безобразные околовокзальные улицы лежали застывшие и ужасные, как что-то приснившееся. Неожиданное необычное возвращение сюда усиливало ощущение нереальности. В одном из автомобилей, выстроившихся вдоль вокзала, на сиденье спал шофер, завернувшись в одеяло. В греческой закусочной сидел какой-то человек, уткнувшись лицом в стойку. Фонари горели тускло и устало – светились ленивой похотью нескольких окон в дешевых привокзальных гостиницах.

Хью Бартон, который всегда ездил осторожно, рванул машину с места, свирепо переключив скорости. Они понеслись к городу через ветхие трущобы со скоростью пятьдесят миль в час.

– Боюсь, что Б-б-бен очень болен, – начал Люк.

– Как это случилось? – спросил Юджин. – Скажи мне.

Он заразился инфлюэнцей, сказали они Юджину, от кого-то из детей Дейзи. Дня два он ходил больной и с температурой, не желая лечь в постель.

– В этом п-проклятом холодном с-сарае, – сорвался Люк. – Если он умрет, так только потому, что не м-мог согреться.

– Сейчас это неважно, – сердито сказал Юджин. – Дальше?

В конце концов он слег, и миссис Перт ухаживала за ним дня два.

– Только она одна и п-позаботилась о нем, – сказал моряк.

Элиза в конце концов пригласила Кардьяка.

– П-проклятый старый знахарь, – заикался Люк.

– Неважно! – кричал Юджин. – Зачем сейчас ворошить все это? Что было дальше?

Дня через два он как будто бы начал выздоравливать, и Кардьяк разрешил ему вставать, если он захочет. Он встал и день бродил по дому, яростно ругаясь, а на другой день слег с высокой температурой. После этого наконец позвали Коукера, два дня назад…

– Вот что следовало бы сделать с самого начала, – проворчал Хью Бартон за рулем.

– Неважно! – взвизгнул Юджин. – Что было дальше?

Уже более суток Бен лежал в критическом состоянии с двусторонним воспалением легких. Грустная пророческая повесть, краткий и страшный итог напрасности, запоздалость и гибельность их жизней заставили их умолкнуть от неумолимого ощущения трагедии. Им нечего было сказать.

Мощный автомобиль с ревом вылетел на промерзшую мертвую площадь. Ощущение нереальности становилось все сильнее. Юджин искал свою жизнь, яркие утраченные годы в этом жалком скученном скоплении кирпича и камней.

«Бен и я здесь, возле ратуши, банка, бакалейной лавки, – думал он. – Почему здесь? В Гатах[208] или в Исфагани. В Коринфе или Византии. Не здесь. Это лишено реальности».

Мгновение спустя большой автомобиль затормозил перед «Диксилендом». В холле тускло горела лампочка, пробуждая в нем тоскливые воспоминания о сырости и сумраке. Более теплый свет горел в гостиной, окрашивая опущенную штору на высоком окне в теплый и мягкий оранжевый цвет.

– Бен в той комнате наверху, где свет, – прошептал Люк.

Юджин с похолодевшими сухими губами взглянул вверх, на мрачную спальню с безобразным викторианским фонарем. Она была рядом со спальной верандой, где всего три недели назад Бен швырнул во тьму яростное проклятие своей жизни. Свет в комнате больного был серым, и перед ним возникло угрюмое видение беспомощной борьбы и неприкрытого ужаса.

Они, все трое, тихо прошли по дорожке и вошли в дом. В кухне слышались голоса и негромкий звон посуды.

– Папа вон там, – сказал Люк.

Юджин вошел в гостиную, где в одиночестве перед ярким огнем сидел Гант. Он тупо и рассеянно поглядел на сына.

– Здравствуй, папа, – сказал Юджин, подходя к нему.

– Здравствуй, сын, – сказал Гант. Он поцеловал мальчика щетинистыми подстриженными усами. Его узкая губа задрожала.

– Ты слышал о своем брате? – всхлипнул он. – Только подумать, что такое обрушилось на меня, старого и больного. О Иисусе, это ужасно…

Из кухни пришла Хелен.

– Здравствуй, Верзила! – сказала она, крепко обнимая его. – Как поживаешь, голубчик? Он вырос дюйма на четыре с тех пор, как уехал, – насмешливо сказала она и хихикнула. – Да ну же, Джин, развеселись! Не гляди так мрачно. Пока есть жизнь, есть и надежда. Он же еще не умер! – И она разразилась слезами, хриплыми, неудержимыми, истерическими.

– Подумать, что меня ждало такое испытание, – всхлипывал Гант, машинально реагируя на ее горе. Он глядел в огонь и раскачивался взад и вперед, опираясь на палку. – Ох-хо-хо-хо! Что я сделал, чтобы господь…

– Да замолчи же! – крикнула она, в бешенстве поворачиваясь к нему. – Заткнись сию же минуту! Я не желаю слушать твое хныканье! Я отдала тебе всю мою жизнь! Для тебя все было сделано, и ты нас всех переживешь. Сейчас не ты болен.

В эту минуту она испытывала по отношению к нему горькое ожесточение.

– Где мама? – спросил Юджин.

– Она в кухне, – сказала Хелен. – На твоем месте я пошла бы поздороваться с ней перед тем, как идти к Бену. – Тихим задумчивым голосом она добавила: – Забудь об этом. Теперь уж ничем не поможешь.

Элиза хлопотала над блестящими кастрюлями с кипящей водой на газовой плите. Она неуклюже сновала по кухне и при виде Юджина удивилась и растерялась.

– Как же так! Когда ты приехал?

Он поцеловал ее. Но под ее будничностью он разглядел ужас, наполнявший ее сердце. Ее тусклые черные глаза отсвечивали яркими лезвиями страха.

– Как Бен, мама? – негромко спросил он.

– Да как тебе сказать, – она задумчиво поджала губы. – Я как раз говорила доктору Коукеру перед твоим приходом: «Послушайте, – сказала я. – Вот что я вам скажу, по-моему, он далеко не так плох, как выглядит. Только бы продержаться до утра, а тогда дело пойдет на поправку».

– Ради всего святого, мама! – яростно крикнула Хелен. – Как ты можешь говорить такие вещи? Разве ты не понимаешь, что Бен в критическом состоянии? Когда же ты проснешься?

В ее голосе звучала былая надтреснутая истерическая нота.

– Вот что, сын, – сказала Элиза с белой дрожащей улыбкой, – когда ты пойдешь к нему, сделай вид, что, по-твоему, он вовсе не болен. На твоем месте я обратила бы все дело в шутку. Я бы посмеялась и сказала: «Послушай, а я-то думал, что увижу больного. Пф! – сказала бы я. – Ничего у тебя нет. Все это одно воображение!»

– Мама! Ради Христа! – отчаянно сказал Юджин. – Ради Христа!

Он с мукой отвернулся и схватился пальцами за горло.

Потом он тихонько поднялся наверх с Люком и Хелен и приблизился к комнате больного. Его сердце иссохло, ноги похолодели, словно вся кровь отлила от них. Они на мгновение остановились, перешептываясь, прежде чем войти. Этот жалкий заговор перед лицом смерти ужаснул его.

– П-по-моему, надо п-побыть всего минутку, – прошептал Люк. – А то он м-может разволноваться.

Юджин сделал над собой усилие и слепо вошел за Хелен в комнату.

– Погляди-ка, кто к тебе пришел, – бодро сказала она. – Это Верзила.

В первое мгновение Юджин ничего не увидел от страха и головокружения. Потом в сером приглушенном свете он различил Бесси Гант, сиделку, и длинную желтую мертвую голову Коукера, которая устало улыбалась ему большими зеленоватыми зубами из-за длинной изжеванной сигары. Потом в страшном свете, безжалостно падавшем только на одну постель, он увидел Бена. И в этот миг жгучего узнавания он увидал то, что уже увидели все они, – Бен умирал.

Длинное худое тело Бена было на три четверти укрыто; костлявый абрис под одеялом был судорожно изогнут, словно в пытке. Тело, казалось, не принадлежало Бену, оно было изуродовано и отчуждено, как тело обезглавленного преступника. Желтоватое лицо стало серым, и на этом гранитном отливе смерти, прочерченном двумя алыми флагами лихорадки, черным дроком щетинилась трехдневная борода. Эта борода почему-то производила жуткое впечатление, она приводила на память гнусную живучесть волос, растущих даже на разлагающемся трупе. Узкие губы Бена были раздвинуты в застывшей мучительной гримасе удушья, открывая белые мертвые зубы, – он дюйм за дюймом втягивал в легкие ниточку воздуха.

И звук его затрудненного дыхания – громкий, хриплый, частый, невероятный, наполнявший комнату и аккомпанировавший всему в ней, – был последним завершающе жутким штрихом.

Бен лежал на постели ниже них, залитый светом, как огромное насекомое на столе натуралиста, и они смотрели, как он отчаянно борется, чтобы его жалкое истощенное тело сохранило жизнь, которую никто не мог спасти. Это было чудовищно, жестоко.

Когда Юджин приблизился, блестящие от страха глаза Бена в первый раз остановились на нем, и бестелесно, ни на что не опираясь, он поднял с подушек свои измученные легкие и, яростно стиснув запястье младшего брата в белом горячем кольце своих пальцев, прошептал, захлебываясь ужасом, как ребенок:

– Почему ты приехал? Почему ты приехал домой, Джин?

Юджин, побелев, простоял мгновение молча; в нем, клубясь, поднимались жалость и страх.

– Нас отпустили, Бен, – сказал он наконец. – Университет закрыли из-за инфлюэнцы.

Потом он внезапно отвернулся в черный сумрак, стыдясь своей неумелой лжи и не в силах больше смотреть на страх в серых глазах Бена.

– Довольно, Джин, – властно распорядилась Бесси Гант. – Уходите-ка отсюда и ты и Хелен. С меня хватит одного полоумного Ганта. Еще двое мне ни к чему.

Она говорила резко, с неприятным смехом.

Это была худая женщина, тридцативосьмилетняя жена Гилберта, племянника Ганта. Она была родом с гор – грубая, суровая, вульгарная; жалость была ей несвойственна, а взамен в ней таилась холодная страсть к страданиям, приносимым болезнью и смертью. Свою бесчеловечность она скрывала под маской профессионализма, говоря:

– Если бы я давала волю своим чувствам, что стало бы с моими пациентами?