– Сэр? – сказал негр, натягивая вожжи и оглядываясь.
– Поезжай! Поезжай, мошенник! – сказал полковник Петтигрю.
– Слушаю, сэр, – сказал негр.
Они поехали дальше.
В толпе бездельничающих юнцов, которые стояли за порогом аптеки Вуда, рыскающие глаза полковника Петтигрю увидели двух его собственных кадетов. Это были прыщавые мальчишки с отвислыми челюстями и никуда не годной выправкой.
Он бормотал, изливая свое отвращение. Не такие! Не такие! Все не такое! В дни своей гордой юности, в единственной по-настоящему важной войне полковник Петтигрю шел во главе своих кадетов. Их было сто семнадцать, сэр, и ни одному не было девятнадцати. Они все до единого выступили вперед… пока не осталось ни одного офицера… вернулось назад тридцать шесть… с тысяча семьсот восемьдесят девятого года… впредь и всегда!.. Девятнадцать, сэр, и ни одному не было ста семнадцати… впредь и всегда… впредь и всегда!
Отвислые фланги его щек легонько тряслись. Лошади неторопливой рысцой свернули за угол под гладкоспицый рокот резиновых шин.
Джордж Грейвс и Юджин вошли в аптеку Вуда и остановились перед стойкой. Старший газировщик, хмурясь, провел тряпкой по лужице на мраморной доске.
– Что вам? – спросил он раздраженно.
– Мне шоколадного молока, – сказал Юджин.
– Налейте два, – добавил Джордж Грейвс.
О, если бы глоток напитка[166], что века незримо зрел в прохладной глубине земли!
Да. Чудовищное преступление свершилось. И почти год Юджин сохранял отчаянный нейтралитет. Но его сердце отказывалось быть нейтральным. Ведь на весы была брошена судьба цивилизации.
Война началась в разгар летнего сезона. «Диксиленд» был полон. В то время его самым близким другом была резкая старая дева с расстроенными нервами, которая уже тридцать лет преподавала английский язык в одной из нью-йоркских школ. День за днем, после убийства эрцгерцога, они следили за тем, как в мире все выше вздымаются волны крови и опустошения. Тонкие красные ноздри мисс Крейн трепетали от негодования. Ее старые серые глаза переполнял гнев. Подумать только! Подумать только!
Ибо из всех англичан самую высокую и вдохновенную любовь к Альбиону питают американские дамы, преподающие его благородный язык.
Юджин так же был верен. В присутствии мисс Крейн он сохранял на лице выражение печали и сожаления, но его сердце выбивало военный марш на ребрах. В воздухе звучали волынки и флейты; он слышал призрачный рокот больших пушек.
– Мы должны быть беспристрастны! – говорила Маргарет Леонард. – Мы должны быть беспристрастны! – Но ее глаза потемнели, когда она прочла известие о вступлении Англии в войну, и горло у нее задергалось, как у птицы. Когда она подняла глаза от газеты, они были влажны.
– О господи! – сказала она. – Теперь пойдут дела!
– Малыш Бобс! – взревела Шеба.
– Да благословит его бог! А ты заметила, где он намерен занять позиции?
Джон Дорси Леонард отложил газету и перегнулся от визгливого всхлипывающего смеха.
– Господи боже ты мой! – задыхался он. – Пусть-ка эти разбойники только сунутся!
Они сунулись.
Все это идущее на убыль лето Юджин метался между школой и «Диксилендом», не в силах в упоении неминуемой славы укротить свои гарцующие ноги. Он жадно поглощал мельчайшие новости и летел поделиться ими с Леонардами или с мисс Крейн. Он читал все газеты, которые ему удавалось раздобыть, и ликовал, потому что немцы терпели поражение за поражением и отступали повсюду. Ибо из этого хаоса газетных сообщений он извлек твердую уверенность в том, что гуннам приходится плохо. В тысячах мест они с визгом бежали от английской стали под Монсом, молили французов о пощаде на Марне, отступали здесь, отходили там, панически улепетывали еще Где-то. Потом в одно прекрасное утро, когда им полагалось быть у Кельна, они оказались под стенами Парижа. Они бежали не в ту сторону. Мир потемнел. Он тщетно пытался понять. И не мог. Избрав неслыханную стратегию непрерывных отступлений, немецкая армия подошла к Парижу. Это было что-то новое в искусстве ведения войны. Собственно говоря, только через несколько лет Юджин наконец полностью осознал, что и в немецких армиях, по-видимому, все же кто-то иногда сражался.
Джон Дорси Леонард хранил спокойствие.
– Погоди! – говорил он убежденно. – Погоди, сынок! Старик Жоффр[167] знает, что делает. Он этого и ждал. Теперь он заманил их туда, куда было надо.
Юджин только удивлялся, по каким тонким соображениям французскому генералу могло понадобиться, чтобы немецкая армия подошла к Парижу.
Маргарет подняла от газеты тревожные глаза.
– Положение, по-видимому, очень серьезно, – сказала она. – Да-да! – Она на мгновение умолкла, волна страстного гнева захлестнула ей горло.
Потом она добавила тихим дрожащим голосом:
– Если Англия погибнет, мы все погибнем.
– Да благословит ее бог! – возопила Шеба.
– Да благословит ее бог, Джин, – продолжала она, похлопав его по колену. – Когда я сошла тогда на ее милую старую землю, я не могла сдержаться. Мне было все равно, что обо мне подумают. Я встала на колени прямо в пыли и притворилась, будто завязываю шнурок, но, знаешь ли… – Ее мутные глаза блеснули сквозь слезы. – Я никак не могла с собой совладать. Да благословит ее бог! Знаешь, что я сделала? Я наклонилась и поцеловала землю! – Крупные клейкие слезы катились по ее красным щекам. Она громко всхлипывала, но продолжала: – Я сказала: это земля Шекспира, и Милтона, и Джона Китса, и, клянусь богом, главное, что это и моя земля! Да благословит ее бог! Да благословит ее бог!
Слезы тихо струились из глаз Маргарет Леонард. Ее лицо было влажно. Говорить она была не в силах. Все они были глубоко растроганы.
– Она не погибнет! – сказал Джон Дорси Леонард. – Тут и мы скажем свое слово! Она не погибнет! Вот погодите!
В воображении Юджина пылал неизменный образ двух великих рук, слившихся над океаном в нерушимом пожатии, цвели зеленые поля и развертывал спирали сказочный Лондон, могучий, волшебный, древний, – романтический лабиринт старинных многолюдных улочек, высокие, почти смыкающиеся над головой дома, лукулловские яства и напитки и безумные властные глаза гения, горящие в толпе чудаковатых оригиналов.
Вместе с войной появилась и литература колдовского очарования войны. Маргарет Леонард давала ему такие книги одну за другой. Это были книги о молодых людях – о молодых людях, которые сражались за то, чтобы своею кровью омыть мир от зла. Своим вибрирующим голосом она читала ему сонет Руперта Брука[168] – «Когда паду, то думай обо мне лишь так», а вложив в его руку экземпляр «Студента под ружьем» Дональда Хэнки, она сказала:
– Прочти это, мальчик. Ты будешь потрясен. На этих юношей снизошло озарение.
Он прочел это. И многое другое. На него снизошло озарение. Он стал членом этого рыцарского легиона – юный Галахед-Юджин[169], копье праведности. Он отправился граалить. Он десятками писал мемуары, в которые скромно, с юмором, с английской сдержанностью высшей закалки вкладывал все, что переполняло его чистое сердце истинного крестоносца. Иногда он доживал до блаженных дней мира, лишившись либо руки, либо ноги, либо глаза, – укороченный, но облагороженный; иногда его последние светозарные слова бывали записаны накануне атаки, в которой он погибал. Затуманившимися глазами читал он эпилог своей жизни и упивался своей посмертной славой, особенно когда доходил до своих последних слов, записанных и объясненных его издателем. Потом – свидетель собственной мужественной кончины – уронил три жаркие слезы на свое юное сраженное в цвете лет тело. Dulce et decorum est pro patria mori[170][171].
Бен, хмурясь, косолапо шел по улице мимо аптеки Вуда. Поравнявшись с кучкой бездельников у кафельного входа, он посмотрел на них с внезапным испепеляющим презрением. Потом засмеялся негромко и яростно.
– Бог мой! – сказал он.
На углу он, хмурясь, подождал миссис Перт, которая вышла из почтамта. Она переходила улицу медленно, зигзагами.
Договорившись встретиться с ней позже в аптеке, он перешел улицу и свернул за угол почтамта на Федерал-стрит. Он вошел во второй подъезд «Дома терапевтов и хирургов» и стал подниматься по темным скрипучим ступенькам. Где-то с размеренной удручающей монотонностью в темную влажную раковину капала вода. В дверях широкого коридора второго этажа он остановился, стараясь усмирить нервное биение сердца. Затем пошел по коридору и на полдороге свернул в приемную доктора Дж. Г. Коукера. Она была пуста. Сдвинув брови, он понюхал воздух. Все здание пронизывал чистый нервирующий запах антисептических средств. Журналы – «Лайф» и «Джадж», «Литерари дайджест», «Америкен», – разбросанные на черном квадратном столе, рассказывали безмолвную повесть
О сотнях бесцельно и расстроенно листавших их рук. Открылась внутренняя дверь, из нее вышла мисс Рэй, помощница доктора. Она была в шляпе. Она уже собиралась уходить.
– Вы к доктору? – спросила она.
– Да, – сказал Бен. – Он занят?
– Заходите, Бен, – сказал Коукер, подходя к двери. Он вынул изо рта длинную изжеванную сигару и улыбнулся желтой улыбкой. – На сегодня все, Лора. Можете идти.
– До свидания, – сказала мисс Лора Рэй и ушла.
Бен вошел в кабинет. Коукер закрыл дверь и сел за свой заваленный бумагами стол.
– Вам будет удобнее вон на той кушетке, – сказал он с усмешкой.
Бен посмотрел на кушетку взглядом, затуманенным тошнотой.
– Сколько человек умерло на ней? – спросил он. Он нервно сел на стул перед столом, закурил сигарету и поднес догорающую спичку к обугленному кончику сигары, которую протянул Коукер.