Взгляни на дом свой, ангел — страница 94 из 127

я должна провести с родными. Видишь ли, у нас огромная семья – сотни тетушек, всяких двоюродных и свойственников. И каждый год у нас устраивается семейный съезд – традиционный большой пикник, на котором жарится туша быка. Я ненавижу все это. Но мне не простят, если я не приеду.

Он некоторое время глядел на нее с испугом.

– Лора! Но ты же вернешься, правда? – сказал он негромко.

– Ну конечно! – ответила она. – Будь спокоен.

Он весь дрожал; он боялся расспрашивать ее подробнее.

– Будь спокоен, – прошептала она, – спокоен! – И она обняла его.


В жаркий день он провожал ее на вокзал. Улицы пахли растопленным асфальтом. Она держала его за руку в дребезжащем трамвае, сжимала его пальцы, чтобы утешить его, и шептала время от времени:

– Всего неделя! Всего неделя, милый.

– Не понимаю зачем, – бормотал он. – Четыреста с лишним миль. Всего на несколько дней.

Неся ее багаж, он свободно прошел на платформу мимо старого одноногого контролера. Потом он сидел рядом с ней в тяжелой зеленой духоте пульмановского вагона, дожидаясь отхода поезда. Небольшой электрический вентилятор беспомощно жужжал в проходе; чопорная молодая девушка, с которой он был знаком, располагалась среди своих блестевших кожей новеньких чемоданов. Она изящно, с легким аристократическим высокомерием ответила на его приветствие и потом отвернулась к окну, строя выразительные гримасы родителям, в упоении глядевшим на нее с платформы. Несколько процветающих коммерсантов прошли по проходу в дорогих бежевых башмаках, которые поскрипывали в унисон жужжанию вентилятора.

– Неужели вы нас покидаете, мистер Моррис?

– Привет, Джим. Нет, мне нужно в Ричмонд на несколько дней.

Но даже серая погода их жизней не могла свести на нет возбуждения этой жаркой колесницы, устремленной на восток.

– Отправление!

Он встал, дрожа.

– Через несколько дней, милый! – Она взглянула на него и сжала его руку маленькими ладонями в перчатках.

– Вы напишете, как только приедете? Пожалуйста!

– Да. Завтра же.

Он вдруг наклонился к ней и прошептал:

– Лора, ты вернешься. Ты вернешься.

Она отвернула лицо и горько заплакала. Он снова сел рядом с ней; она обняла его крепко, как ребенка.

– Милый, милый! Не забывай меня!

– Никогда. Вернись. Вернись.

Соленые отпечатки ее поцелуя на его губах, лице, глазах. Он знал, что это потрескивает огарок времени. Поезд тронулся. Он слепо бросился в проход, задушив в горле крик:

– Вернись!

Но он знал. Ее крик преследовал его, как будто он что-то вырвал у нее из рук.


Через три дня он получил обещанное письмо. На четырех страницах, в бордюре из победоносных американских флажков, – вот это:


Милый!

Я добралась до дома в половине второго и так устала, что не могла пошевелиться. В поезде мне так и не удалось уснуть, в пути он раскалялся все больше. Я добралась сюда в таком ужасном настроении, что чуть не плакала. Литтл-Ричмонд кошмарен – все выгорело, и все разъехались в горы или к морю. Не знаю, как я вытерплю неделю! («Хорошо, – подумал он. – Если жара продержится, она вернется раньше».) Какое блаженство было бы вдохнуть сейчас горный воздух. Можешь ли ты разыскать наше место в долине? («Да, даже если бы я ослеп», – подумал он.) Обещаешь следить за своей рукой, пока она не заживет? Когда ты ушел, я очень расстроилась, потому что забыла сменить вчера повязку. Папа очень обрадовался мне: он сказал, что не отпустит меня больше, но не волнуйся, я в конце концов настою на своем. Как всегда. У меня здесь совсем не осталось знакомых: все мальчики ушли в армию или работают на верфях в Норфолке. Большинство моих знакомых девушек или выходят замуж, или уже вышли. Остались одни дети. (Он вздрогнул: «Такие, как я, или старше».) Кланяйся от меня миссис Бартон и скажи своей маме, чтобы она не работала так много в раскаленной кухне. А все крестики внизу – для тебя. Угадай, что они означают.

Лора.


Он читал ее прозаическое письмо с застывшим лицом, впивая каждое слово, точно лирические стихи. Она вернется! Она вернется! Скоро.

Оставался еще листок. Ослабев от пережитого волнения, он успокоенно взял его в руки. И там нашел неразборчиво нацарапанные, но зато ее собственные слова, словно выпрыгнувшие из старательной бесцельности этого письма:


4 июля.

Вчера приехал Ричард. Ему двадцать пять лет, он работает в Норфолке. Я уже почти год обручена с ним. Завтра мы уедем в Норфолк и обвенчаемся там без шума. Мой милый! Милый! Я не могла сказать тебе! Пыталась, но не смогла. Я не хотела лгать. Все остальное правда. Все, что я говорила. Если бы ты был старше… но какой толк говорить об этом? Постарайся простить мне, но не забывай меня, пожалуйста. Прощай, да благословит тебя бог. Любимый мой, это был рай! Я никогда не забуду тебя.


Кончив письмо, он перечитал его еще раз, медленно и внимательно. Потом он сложил его, положил во внутренний карман, ушел из «Диксиленда» и через сорок минут поднялся к ущелью над городом. Был закат. Огромный кроваво-красный край солнца опирался на западные горы, на поле дымной пыльцы. Оно уходило за западные отроги. Прозрачный душистый воздух омылся золотом и жемчугом. Огромные вершины погружались в лиловое одиночество: они были как Ханаан и тяжелые виноградные гроздья. Автомобили жителей долины карабкались по подкове дороги. Спустились сумерки. Вспыхнули яркие мерцающие огоньки города. Тьма пала на город, как роса; она смывала горести дня, безжалостное смятение. Со стороны Негритянского квартала доносились едва слышные рыдающие звуки.

А над ним в небесах вспыхивали гордые звезды; одна была особенно большой и близкой, он мог бы достать ее, если бы взобрался на вершину за домом еврея. Одна, как фонарь, повисла над головами людей, спешащих домой. (О Геспер[198], ты приносишь нам благое…) Одна мерцала тем светом, который падал на него в ту ночь, когда Руфь лежала у ног Вооза[199], одна светила королеве Изольде[200], одна – Коринфу и Трое. Это была ночь, необъятная задумчивая ночь, матерь одиночества, смывающая с нас пятна. Он омылся в огромной реке ночи, в Ганге[201] искупления. Его жгучая рана на миг исцелилась: он обратил лицо вверх к гордым и нежным звездам, которые делали его богом и песчинкой, братом вечной красоты и сыном смерти – один, один.


– Ха-ха-ха-ха-ха! – хрипловато смеялась Хелен и тыкала его в ребра. – Значит, твоя девушка взяла и вышла замуж? Она провела тебя. Тебе натянули нос.

– Что-о-о? – шутливо сказала Элиза. – Да неужто мой мальчик стал, как говорится (она хихикнула, из-за ладони), ухажером? – И она поджала губы с притворным упреком.

– О, бога ради! – пробормотал он сердито. – Кем это говорится?

Нахмуренные брови разошлись в сердитой усмешке, когда он встретился глазами с сестрой. Они рассмеялись.

– Вот что, Джин, – серьезно сказала Хелен, – забудь об этом. Ты же совсем мальчик. А Лора – взрослая женщина.

– Видишь ли, сынок, – сказала Элиза с некоторым злорадством, – она же с тобой просто шутила. Дурачила тебя, и все.

– Ну, перестань!

– Не унывай! – весело сказала Хелен. – Твое время еще придет. Ты забудешь ее через неделю. Будет еще много других. Это телячья любовь. Покажи ей, что ты не хлюпик. Пошли ей поздравительное письмо.

– Конечно, – сказала Элиза. – Я бы обратила все это в веселую шутку. Я бы не показала ей, что принимаю это к сердцу. Я бы написала ей как ни в чем не бывало и посмеялась бы надо всей историей. Я бы им показала! Вот что я бы…

– О, бога ради! – застонал он, вскакивая. – Неужели вы не можете оставить меня в покое?

Он ушел из дома.

Но он написал ей. И едва крышка почтового ящика захлопнулась над его письмом, как его ожег стыд. Потому что это было гордое хвастливое письмо, начиненное греческими и латинскими цитатами, полное отрывков из стихов, вставленных в текст без всякого смысла, без толку, из одного только явного и жалкого стремления показать ей блеск своего остроумия, глубину своей учености. Она пожалеет, когда поймет, кого она лишилась! Но на мгновение, в конце его бешено бьющееся сердце смело все преграды:


…и я надеюсь, что он достоин получить тебя, – он не может быть равен тебе, Лора, этого не может никто. Но если он понимает, что он приобрел, это уже нечто. Какое ему выпало счастье. Ты права – я слишком молод. Я бы с радостью отрубил себе сейчас руку, лишь бы стать на десять лет старше. Бог да благословит и хранит тебя, милая, милая Лора.

Что-то во мне готово разорваться. Тщится – и не может. О господи! Если бы только! Я никогда не забуду тебя. Теперь я затерян и никогда уже не найду пути. Ради бога, напиши мне хоть строчку, когда получишь мое письмо. Скажи мне, какое имя ты носишь теперь, – ты же этого не сказала. Скажи, где ты будешь жить. Не покидай меня совсем, молю тебя, не оставляй меня совсем одного.


Он послал письмо по тому адресу, который она оставила ему, – это был адрес ее отца. Неделя сменялась неделей: изо дня в день он в судорожном напряжении ждал утренней и дневной почты и погружался в ядовитую трясину, вновь не получив ни слова, – к этому сводилась теперь вся его жизнь. Июль кончился. Лето пошло на убыль. Она не ответила.


На темнеющей веранде в ожидании еды качались постояльцы – качались от смеха.

Постояльцы говорили:

– Юджин потерял свою девушку. Он не знает, что ему делать, он потерял свою девушку.

– Ну-ну! Так он потерял свою девушку?

Толстая девчонка, дочка одной из двух толстых сестер, чьи мужья служили счетоводами в чарлстонских отелях, прыгала перед ним в неторопливом танце, и ее толстые икры коричневого цвета вспыхивали над белыми носочками.

– Потерял свою девушку! Потерял свою девушку! Юджин, Юджин, потерял свою девушку!