Он был знатоком греческого — элегантный ленивый ученый. Под его руководством Юджин начал читать Гомера. Юджин плохо знал грамматику — у Леонарда он мало чему выучился, — но, поскольку он совершил непростительный промах, начав изучать греческий язык у кого-то другого, Щеголь Бенсон считал, что он знает даже меньше, чем он знал на самом деле. Он занимался с отчаянным упорством, но желчный диспептический взгляд элегантного маленького профессора пугал его, он начинал запинаться, робел, путался. И, по мере того как он продолжал трепещущим голосом, с тяжело бьющимся сердцем, вид у Щеголя Бенсона становился все более и более утомленным, пока наконец он не опускал книгу и не говорил, растягивая слова:
— Мистер Гант, вы приводите меня в такое бешенство, что я готов вышвырнуть вас в окошко.
Однако на экзамене он отвечал прекрасно и отлично переводил с листа. Он был спасен. Щеголь Бенсон с ленивым удивлением публично похвалил его письменный перевод и поставил ему высокий балл. После этого отношения их быстро улучшились, — весной он уже довольно уверенно читал Еврипида.
Но и позже, и под покровом затопляющих лет, которые поглощают столько красоты, продолжал жить величавый морской прибой Гомера, который отдавался в его мозгу, крови, нервах, как гул моря в раковине в гостиной Ганта, — того Гомера, которого он впервые услышал под аккомпанемент медленных шагов в гекзаметрах, медленно произносимых Щеголем Бенсоном — затерянным, последним, утомленным сыном Эллады.
«Дваней де кланкей генетт, аргиреойо биойо» — над паровозным воплем, над резким визгом колес, над стуком сцепщика необъятная музыка живет и будет пребывать вечно. Какой диссонанс сможет заглушить ее? Какое лязгающее насилие способно нарушить или покорить ее — замурованную в нашей плоти, когда мы были молоды, запомнившуюся, как «яблоня, поющая и золотая»?
XXIX
До конца первого учебного года он переменил квартиру раз пять. И последние месяцы жил один в большой пустой комнате без ковра в Пулпит-Хилле. Это было редкостью: чаще всего студенты селились по двое и по трое. Так возникла та физическая изоляция, которую вначале он переносил с трудом, хотя вскоре она превратилась в насущную необходимость и для его духа, и для его тела.
В Пулпит-Хилл он приехал с Хью Бартоном, который встретил его в Эксетере и отвез в Пулпит-Хилл в своем большом «бьюике». Зарегистрировавшись в канцелярии университета, он быстро нашел квартиру в доме одной алтамонтской вдовы, сын которой учился в университете. Хью Бартон облегченно поспешил уехать, надеясь добраться домой к молодой жене еще до темноты.
Восторженно и безрассудно Юджин заплатил вдове вперед за два месяца. Ее фамилия была Брэдли — это была дряблая, кислая женщина с белым лицом и болезнью сердца. Но кормила она его прекрасно. Сын миссис Брэдли откликался на свои инициалы «Дж. Т.». Дж. Т. Брэдли, студент второго курса, был угрюмым неприветливым юнцом девятнадцати лет и представлял собой смесь угодливости и наглости, взятых в равных долях. Он честолюбиво и тщетно стремился стать членом какого-нибудь студенческого клуба. Не добившись признания благодаря природным талантам, он маниакально уверовал, что сможет добиться известности и славы, если прослывет поработителем первокурсников.
Но эта тактика, которую он испробовал на Юджине, вызвала только протест и враждебность. Они стали ожесточенными врагами — Дж. Т. делал что мог, чтобы погубить начало университетской жизни Юджина. Он ставил его на глазах у всех в глупое положение и обращал всеобщее внимание на его промахи; он вызывал его на откровенность, а потом разглашал его признания во всеуслышанье. Однако судьба в конце концов насмешливо предает нас на позор, потому что наша способность быть злодеями так же мала, как и все остальные наши способности. Настал день, когда Юджин освободился от этих пут, когда он смог покинуть этот вдовий дом печалей. Дж. Т. подошел к нему, робко хмурясь.
— Я слышал, ты нас покидаешь, Джин, — сказал он.
— Да, — сказал Юджин.
— Это из-за меня?
— Да, — сказал Юджин.
— Ты слишком серьезно ко всему относишься, Джин.
— Да, — сказал Юджин.
— Я не хочу, чтобы ты на меня сердился, Джин. Давай пожмем друг другу руки и будем друзьями.
Он деревянно протянул руку. Юджин посмотрел на угрюмое слабое лицо, на обиженные глаза, которые шарили по сторонам в поисках того, что они могли бы назвать своим. Густые черные волосы были склеены помадой. Он увидел белую перхоть у корней. От него пахло тальком. Он был зачат и вскормлен в теле его белолицей матери — для чего? Чтобы лизать презрительно поглаживающие пальцы престижа? Чтобы пресмыкаться перед эмблемой? Юджин почувствовал тошноту.
— Давай пожмем друг другу руки, Джин, — повторил тот, шевеля протянутыми пальцами.
— Нет, — сказал Юджин.
— Ты же меня не ненавидишь? — заскулил Дж. Т.
— Нет, — сказал Юджин.
Он испытал миг жалости и тошноты. Он простил, потому что необходимо было забыть.
Юджин жил в маленьком мирке, но крушение этого мирка было для него реальностью. Его беды были ничтожны, но их воздействие на его дух глубоко и губительно. Он презрительно замкнулся в своей скорлупе. У него не было друзей, презрение и гордость сжигали его. Он противопоставил свое лицо будничной объединенной жизни вокруг.
Именно в эту горькую, исполненную отчаяния осень Юджин познакомился с Джимом Триветтом.
Джим Триветт, сын богатого фермера-табаковода в восточной части штата, был добродушный двадцатилетний парень, сильный, довольно безобразный, с грубым выступающим вперед ртом, толстыми полуоткрытыми губами, постоянно растянутыми в дряблой улыбочке и испачканными в углах табачной жвачкой. Зубы у него были скверные. Светло-каштановые сухие непослушные волосы торчали спутанными вихрами. Он одевался дешево и крикливо по ужасной моде того времени: узенькие брюки, которые не доходили на один дюйм до коричневых ботинок, открывая носки со стрелками, пиджак с фалдами, стянутый поясом на почках, большие подшитые шелковые воротнички. Под пиджаком он носил толстый свитер с номером своей школы.
Джим Триветт жил вместе с тремя другими студентами своего землячества в пансионе, неподалеку от дома миссис Брэдли, но ближе к западным воротам университета. Эти четыре молодых человека удобства и общества ради поселились вместе в двух грязноватых комнатах, в которых несло сухим жаром от чугунных печурок. Они вечно собирались заниматься, но никогда не занимались. Кто-нибудь входил, решительно объявлял, что у него «завтра жуткий день», и принимался готовиться к схватке с учебниками: старательно и долго точил карандаши, переставлял лампу так и эдак, подбрасывал поленья в раскаленную печурку, придвигал стул, надевал зеленый козырек, прочищал трубку, набивал ее табаком, закуривал, снова закуривал, потом снова прочищал ее и, наконец, с большим облегчением слышал, что в дверь стучат.
— Входи в дом, черт возьми! — гостеприимно ревел он.
— Здорово, Джин! Бери стул, сынок, и располагайся, — сказал Том Грант. Это был коренастый юноша, одетый очень крикливо, с низким лбом и черными волосами, добрый, глупый и ленивый.
— Вы занимались?
— Еще бы! — закричал Джим Триветт. — Я занимался, как последний сукин сын.
— Черт! — сказал Том Грант, медленно оглядываясь на него. — Как-нибудь твои воротнички удавят тебя до смерти. — Он медленно и печально покачал головой, а потом прибавил с грубым смехом: — Если бы папаша Триветт знал, на что ты тратишь его денежки, его бы хватил удар.
— Джин, — сказал Джим Триветт, — что тебе известно про этот проклятый английский?
— То, что ему об этом неизвестно, ты можешь записать на обороте почтовой марки, — сказал Том Грант. — Старик Сэнфорд чертовски высоко тебя ставит, Джин.
— А я думал, ты у Торрингтона, — сказал Джим Триветт.
— Нет, — сказал Юджин. — Для него я был недостаточно энглизирован. Слишком юн и неотесан. И я от него ушел, и слава богу. А что тебе надо, Джим? — спросил он.
— Мне нужно написать длинное сочинение. А я не знаю, о чем писать, — сказал Джим Триветт.
— А я тут при чем? Ты хочешь, чтобы я написал за тебя?
— Да, — сказал Джим Триветт.
— Сам пиши свое проклятое сочинение, — сказал Юджин, изображая на лице свирепую непреклонность. — А я не стану. Помочь помогу, если сумею.
— А когда ты думаешь отправиться в Эксетер с нашим молодцом? — спросил Том Грант, подмигивая Джиму Триветту.
Юджин покраснел и попробовал защититься.
— Готов в любое время, — сказал он скованно.
— Вот что, Длинный! — сказал Джим Триветт с дряблой ухмылкой. — Ты правда хочешь или просто вид делаешь?
— Я пойду с тобой! Я же сказал, что пойду! — сердито сказал Юджин. Он слегка дрожал.
Том Грант многозначительно улыбнулся Джиму Триветту.
— Станешь мужчиной, Джин, — сказал он. — Сразу грудь волосами обрастет.
Он рассмеялся негромко, но неудержимо, покачивая головой в ответ на какие-то свои тайные мысли.
Дряблая улыбка Джима Триветта стала шире. Он сплюнул в ящик для дров.
— Черт! — сказал он. — Когда они увидят нашего Длинного, так подумают, что весна пришла. Им стремянку придется притащить, чтобы дотянуться до него.
Том Грант трясся от жесткого жирного смеха.
— Притащут, притащут, черт их дери! — сказал он.
— Ну так как же, Джин? — вдруг спросил Джим Триветт. — Договорились? В субботу?
— Ладно! — сказал Юджин.
Когда он ушел, они обменялись алчными улыбками — ублаготворенные развратители целомудрия.
— Пф! — сказал Том Грант. — Так поступать нехорошо. Ты сбиваешь мальчика с пути.
— Это ему не повредит, — сказал Джим Триветт. — Это будет ему полезно.
Он с ухмылкой утер рот тыльной стороной ладони.
— Погоди-ка! — прошептал Джим Триветт. — Кажется, здесь.
Они удалились от центра унылого табачного городка. Четверть часа они быстро шагали по серым осенним улицам, спустились с длинного, изборожденного колеями холма мимо редеющей убогости ветхих лачуг и оказались почти на окраине. До рождества оставалось три недели. Туманный воздух был исполнен холодной угрозы. Угрюмую тишину прерывали только далекие слабые звуки. Они свернули на узкую немощеную дорогу, по обеим сторонам которой были разбросаны негритянские хижины и лачуги белых бедняков. Это был мир рахита. Фонарей не было. Их ноги сухо шуршали опавшими листьями.