— Это хорошо, — сказал Гант, услышав, что он перестал говорить. — Будь хорошим мальчиком, сын. Мы гордимся тобой.
Бен приехал домой за два дня до рождества; он бродил по дому, как призрак. Он уехал ранней осенью, сразу после возвращения из Балтимора. Три месяца он скитался один по Югу, продавая торговцам в маленьких городках место для рекламы на квитанциях прачечных. Он не говорил, насколько удалось это странное предприятие; его одежда была безукоризненно аккуратна, но сильно поношена, а сам он исхудал и был ещё более яростно замкнут, чем прежде. В конце концов он устроился в газету в богатом табачном городе Пидмонте. Он должен был уехать туда после рождества.
Как всегда, он вернулся к ним с дарами.
Люк приехал из ньюпортской морской школы в сочельник. Они услышали его звучный тенор на улице — он здоровался с соседями. В дом он ворвался с сильным порывом сквозняка. Все заулыбались.
— Ну вот и мы! Адмирал вернулся! Папа, как делишки? Ну, бога ради! — кричал он, обнимая Ганта и хлопая его по спине. — Я-то думал, что увижу больного человека, а ты выглядишь как весенний цветок.
— Ничего, мальчик, ничего. А ты как? — сказал Гант с довольной усмешкой.
— Лучше быть не может, полковник. Джин! Как поживаешь, старый вояка? Отлично! — воскликнул он, не дожидаясь ответа. — Ну-ну, да никак это старый Лысик! — воскликнул он, тряся руку Бена. — Я не знал, приедешь ты или нет. Мама, старушка, — сказал он, обнимая её, — как дела? На все сто. Прекрасно! — завопил он, прежде чем кто-нибудь успел что-то ответить.
— Погоди-ка, сын! Что такое? — воскликнула Элиза и отступила на шаг, разглядывая его. — Что с тобой случилось? Ты как будто бы хромаешь?
Он идиотски расхохотался при виде её встревоженного лица и ткнул её под рёбра.
— Уах-уах! Меня торпедировала подводная лодка, — сказал он. — Это пустяки, — добавил он скромно, — я отдал немного кожи, чтобы помочь знакомому парню из электротехникума.
— Как? — взвизгнула Элиза. — Сколько ты отдал?
— А, всего лоскуток в шесть дюймов, — сказал он небрежно. — Парень здорово обгорел, так мы с ребятами сложились и дали каждый по кусочку своей шкуры.
— Боже милостивый! — сказала Элиза. — Ты останешься хромым на всю жизнь. Это чудо, что ты ещё можешь ходить.
— Он всегда думает о других, этот мальчик! — с гордостью сказал Гант. — Он рад бы сердце вынуть.
Моряк приобрёл лишний чемодан и наполнил его по дороге домой разнообразными напитками для отца: несколько бутылок шотландского и ржаного виски, две бутылки джина, одна бутылка рома и по бутылке портвейна и хереса.
Перед ужином все слегка опьянели.
— Дайте бедному ребёнку выпить, — сказала Хелен. — Это ему не повредит.
— Что? Моему ма-аленькому? Сын, ты не станешь пить, правда? — шутливо сказала Элиза.
— Не станет! — сказала Хелен, тыча его в рёбра. — Хо-хо-хо!
И она налила ему большую рюмку виски.
— Вот! — весело сказала она. — Это ему не повредит!
— Сын, — сказала Элиза серьёзно, покачивая своей рюмкой. — Я не хочу, чтобы ты привыкал к этому.
Она всё ещё была верна заветам почтенного майора.
— Да! — сказал Гант. — Это тебя сразу погубит.
— Если ты привыкнешь к этой дряни, твоё дело каюк, парень, — сказал Люк. — Поверь мне на слово.
Пока он подносил рюмку к губам, они не жалели предостережений. Огненная жидкость обожгла его юную глотку, он поперхнулся, из глаз брызнули слёзы. Он и раньше пил — крошечные порции, которые сестра давала ему на Вудсон-стрит. А один раз с Джимом Триветтом он вообразил, что совсем пьян.
После еды они выпили ещё. Ему налили маленькую рюмку. Потом все отправились в город заканчивать предпраздничные покупки. Он остался один в доме.
Выпитое виски приятным теплом разливалось в его жилах, омывало кончики издёрганных нервов, дарило ощущение силы и покоя, каких он ещё не знал. Вскоре он пошёл в кладовую, куда убрали вино. Он взял стакан, на пробу смешал в нём в равных количествах виски, джин и ром. Потом, усевшись у кухонного стола, он начал медленно потягивать эту смесь.
Жуткое питьё оглушило его сразу, как удар тяжёлого кулака. Он мгновенно опьянел и тут же понял, зачем люди пьют. Это была, он знал, одна из величайших минут его жизни — он лежал и, подобно девушке, впервые отдающейся объятиям возлюбленного, алчно наблюдал, как алкоголь овладевает ею девственной плотью. И внезапно он понял, насколько он истинный сын своего отца, насколько, — с какой новой силой и тонкостью ощущений, — что он настоящий Гант. Он наслаждался длиной своего тела, рук и ног, потому что у могучего напитка было больше простора творить своё колдовство. На всей земле не было человека, подобного ему, никого достойного и способного так великолепно и восхитительно напиться. Это было величественнее всей музыки, какую ему доводилось слышать, это было величественно, как самая высокая поэзия. Почему ему этого не объяснили? Почему никто ни разу не написал об этом, как надо? Почему, если возможно купить бога в бутылке, выпить его и стать самому богом, люди не остаются вечно пьяными?
Он испытал миг чудесного изумления — великолепного изумления, с которым мы обнаруживаем то простое и невыразимое, что лежит в нас погребённым и ведомо нам, хотя мы в этом не признаёмся. Такое чувство мог бы испытать человек, если бы он пробудился от смерти в раю.
Потом божественный паралич постепенно сковал его плоть. Его конечности онемели, язык всё больше распухал, и он уже не мог согнуть его для произнесения хитрых звуков, слагающихся в слова. Он заговорил громко, повторяя трудные фразы по нескольку раз, бешено хохоча и радуясь своим усилиям. А над его пьяным телом парящим соколом повис его мозг, глядя на него с презрением, с нежностью, глядя на его смех с печалью и жалостью. В нём крылось что-то, чего нельзя было увидеть и нельзя было коснуться, что-то над ним и вне его — глаз внутри глаза, мозг внутри мозга. Неизвестный, который обитал в нём и глядел на него со стороны, и был им, и которого он не знал. «Но, — подумал он, — сейчас я в доме один, и, если можно его узнать, я узнаю».
Он встал и, шатаясь, выбрался из чуждой света и тепла кухни в холл, где горела тусклая лампочка, а от стен веяло могильной сыростью. Это, подумал он, и есть дом.
Он сел на жёсткий деревянный диванчик и стал слушать холодную капель безмолвия.
Это дом, в котором я жил в изгнании. В доме есть чужой, и чужой во мне.
О дом Адмета,234 в котором (хоть я был богом) я столько вынес. Теперь, дом, я не боюсь. И призраки могут без страха подходить ко мне. Если есть дверь в безмолвии, пусть она распахнётся. Моё безмолвие может быть более великим, чем твоё. И ты, таящийся во мне, который и есть я, выйди из тихой оболочки тела, не отвергающей тебя. Нас некому увидеть. О, выйди, мой брат и господин, с неумолимым лицом. Если бы у меня было сорок тысяч лет, я все, кроме последних девяноста, отдал бы безмолвию. Я врос бы в землю, как гора или скала. Распусти ткань ночей и дней, размотай мою жизнь назад к рождению, доведи меня вычитанием до наготы и построй меня вновь всеми сложениями, которых я не считал. Или дай мне взглянуть в живое лицо мрака; дай мне услышать страшный приговор твоего голоса.
Но не было ничего, кроме живого безмолвия дома, никакая дверь не распахнулась.
Вскоре он встал и вышел из дома. Он не надел ни шляпы, ни пальто — он не сумел их найти. Вечер обволакивали густые пары тумана; звуки доносились смутно и радостно. Земля уже полнилась рождеством. Он вспомнил, что не купил подарков. В кармане у него было несколько долларов — пока не закрылись магазины, он должен всем купить подарки. С непокрытой головой он направился в город. Он знал, что пьян и шатается, но он верил, что сумеет скрыть своё состояние от встречных, если постарается. Он упрямо шагал по линии, разделявшей бетонный тротуар пополам, не спуская с неё глаз, и сразу возвращался на неё, когда его относило в сторону. Около площади улицы кишели запоздалыми покупателями. На всём лежала печать завершенности. Люди густым потоком возвращались домой праздновать рождество. Он свернул с площади в узкую улочку, шагая среди оглядывающихся прохожих. Он не спускал глаз с черты. Он не знал, куда идти. Он не знал, что купить.
Когда он проходил мимо аптеки Вуда, компания у входа захохотала. Секунду спустя он смотрел на дружески улыбающиеся лица Джулиуса Артура и Ван Йетса.
— Куда это ты направляешься? — сказал Джулиус Артур.
Он попробовал объяснить, но получалось только хриплое бормотание.
— Он пьян в стельку, — сказал Ван Йетс.
— Присмотри-ка за ним, Ван, — сказал Джулиус. — Поставь его где-нибудь в подъезде, чтобы никто из родственников на него не наткнулся. Я схожу за машиной.
Ван Йетс аккуратно прислонил его к стене; Джулиус Артур бегом свернул в Чёрч-стрит и минуту спустя подъехал к тротуару. Юджин испытывал непреодолимое желание повиснуть на первой попавшейся опоре. Он обнял их плечи и обмяк. Они крепко стиснули его между собой на переднем сиденье. Где-то звонили колокола.
— Дин-дон! — сказал он весело. — Рож-ство!
Они ответили взрывом смеха.
Когда они подъехали, дом всё ещё был пуст. Они вытащили его из автомобиля и, пошатываясь, повели его вверх, по ступенькам крыльца. Ему было очень грустно, что их дружба кончилась.
— Где твоя комната, Джин? — сказал запыхавшийся Джулиус Артур, когда они вошли в холл.
— Сойдёт и эта, — сказал Ван Йетс.
Дверь большой спальни напротив гостиной была открыта. Они повели его туда и положили на постель.
— Давай снимем с него башмаки, — сказал Джулиус Артур. Они расшнуровали их и сняли.
— Что-нибудь ещё, сынок? — сказал Джулиус.
Он попытался сказать им, чтобы они раздели его, положили под одеяло и закрыли за собой дверь, чтобы скрыть его эскападу от семьи, но он утратил дар речи.
Они, улыбаясь, поглядели на него и ушли, не закрыв двери.
Когда они ушли, он продолжал лежать, не в силах пошевелиться. Он утратил ощущение времени, однако его сознание было ясно. Он знал, что должен встать, закрыть дверь и раздеться. Но он был парализован.