Раскалённая Виргиния пылала под синим горнилом неба, но на Родсе корабли покачивались в свежеющем бризе войны и славы.
Юджин провёл в норфолкском пекле четыре дня, пока у него не кончились деньги. Он смотрел, как они иссякают, не испытывая страха, его сердце билось чаще, и он смаковал острое удовольствие от своего одиночества и неведомых изменений своей судьбы. Он ощущал бьющийся пульс мира, жизнь гудела, как спрятанная динамо-машина, от безграничного возбуждения, которое обещали десять тысяч пьянящих угроз. Он всё может, всё смеет, станет всем. Далёкие и могущественные были рядом с ним, вокруг него, над ним. Не надо было перекидывать мосты через пропасти и взбираться к недоступным вершинам. Из неизвестности, голода, одиночества он мог быть в один миг вознесён к могуществу, славе, любви. Транспорт, грузящийся в порту, мог в среду вечером увезти его к войне, к любви, к славе.
Он бродил в темноте у плещущей воды. Он слышал её зелёные влажные шлепки по обросшим водорослями сваям; он впивал её запах, резкий запах трески, и наблюдал, как грузящиеся в ослепительном свете прожекторов огромные суда медленно оседают в воде. Ночь была наполнена грохотом огромных кранов, внезапным лязгом лебёдок, криками боцманов и непрерывным громыханием грузовиков на пристани.
Его великая страна впервые собирала воедино свою мощь. Атмосфера была заряжена убийственным изобилием, буйной разлагающей расточительностью.
Жаркие улицы этого города кишели хулиганами, мошенниками, бродягами со всей страны — чикагские бандиты, отчаянные негры из Техаса, оборванцы из Бауэри237, бледные евреи с мягкими ладонями из городских лавок, шведы со Среднего Запада, ирландцы из Новой Англии, горцы из Теннесси и Северной Каролины, косяки проституток — отовсюду. Для них война была гигантски жирной курицей, осыпающей их золотыми яйцами. О будущем не думали, в него не верили. Царило одно торжествующее «сегодня». И жизнь ограничивалась этой минутой. Ничего, кроме безумных приливов приобретений и трат.
По вечерам молодые люди с ферм Джорджии, работавшие в порту и на верфях, выходили на улицы щеголять павлиньими перьями. Мускулистые, загорелые, поджарые, они стояли на тротуарах, в восемнадцатидолларовых бежевых башмаках, восьмидесятидолларовых костюмах и восьмидолларовых шёлковых рубашках в широкую красную и синюю полоску. Это были плотники, каменщики, десятники — во всяком случае, так они говорили, — и получали они по десять, двенадцать, четырнадцать, восемнадцать долларов в день.
Они переходили с места на место, работали месяц, богато бездельничали неделю, наслаждались краткой оплаченной любовью девушек, с которыми знакомились на пляже или в борделе.
Могучие чёрные грузчики с руками горилл и чёрными лапами пантер зарабатывали шестьдесят долларов в неделю и спускали их за один вечер алого буйства в обществе какой-нибудь мулатки.
В этой толпе незаметно и трезво проходили пожилые, бережливые рабочие: настоящие плотники, настоящие каменщики, настоящие механики — практичные полушотландцы-полуирландцы из Северной Каролины, рыбаки с виргинского побережья, степенные крестьяне со Среднего Запада, которые приехали сюда, чтобы заработать, скопить, нажиться на войне.
Повсюду в этой густой толпе мелькали яркие одеяния крови и славы: улицы наполняли матросы в полощущихся синих брюках и безукоризненно белых рубашках — загорелые, крепкие и чистые. Военные моряки проходили надменными парами, прямые, как палки, в чванливой броскости шевронов и полосатых брюк. Серые, угрюмые командоры, тяжёлые на руку унтер-офицеры, элегантные младшие лейтенанты, только что из училища, под руку с чем-то златоволосым и воздушным, проходили среди красных помпонов французских моряков и косолапо шагающих, умудрённых морем англичан.
Со спутанными нестриженными волосами, которые падали ему на глаза, завитками выбивались из прорех его старой шляпы и пышно курчавились на его немытой шее, по этой толпе рыскал Юджин, пожирал её горячечными глазами — днём он обливался потом, который вечером пахнул резко и затхло.
В этом огромном таборе бесприютных бродяг он утратил себя, в этот мир он пришёл из одиночества, как в родной дом. Жажда путешествий, жажда, томящая американцев, потому что они — раса кочевников, находила некоторое утоление здесь, в этом водовороте войны.
Он утратил себя в толпе. Он утратил счёт дням. Его небольшие деньги таяли. Он переехал из дешёвой гостиницы, которую переполнял блуд, в маленькую меблированную мансарду — в духовку из горячих сосновых досок и просмоленной крыши, из меблированных комнат он перебрался на пятидесятицентовую койку в общежитии Ассоциации молодых христиан, куда возвращался каждую ночь, платил за ночлег и спал в одной комнате с сорока храпящими матросами.
В заключение, когда его деньги кончились, он спал в ночных закусочных, пока его оттуда не выгоняли, на портсмутском пароме и над плещущей водой на гниющей пристани.
По ночам он бродил среди негров и слушал их смачные разговоры; он ходил туда, куда ходили матросы, — по Черч-стрит, где были женщины. Он бродил в ночи, полной молодой звериной похоти, его худое мальчишеское тело пахло потом, горячечные глаза прожигали темноту.
Ему постоянно хотелось есть. Деньги кончились. Но в нём жили голод и жажда, которые нельзя было утолить. Над хаосом в его мозгу нависла тень Лоры Джеймс. Тень её нависла над городом, над всей жизнью. Эта тень привела его сюда; сердце его распухало от боли и гордости; он не станет её искать.
Он был одержим мыслью, что встретит её в толпе, на улице, за углом. Если он её встретит, он с ней не заговорит. Он гордо и равнодушно пройдёт мимо. Он её не увидит. Она его увидит. Она увидит его в какой-нибудь блистательный момент, когда прекрасные женщины будут нести ему дань любви и уважения. Она заговорит с ним; он не ответит ей. Она будет уничтожена; она будет сломлена; она будет молить его о любви и прощении.
Вот так, грязный, непричёсанный, одетый в лохмотья, в голод и безумие, он видел себя победоносным, героическим, прекрасным. Эта навязчивая идея сводила его с ума. По десять раз на дню ему казалось, что он видит на улице Лору, и его сердце рассыпалось в прах: он не знал, что делать и что говорить, убежать или остаться. Он часами глядел на её адрес в телефонной книге; сидя у телефона, он дрожал от возбуждения, потому что это грозное волшебство покорилось бы одному движению руки, потому что менее чем через минуту он мог бы оказаться с ней — голос к голосу.
Он разыскал её дом. Она жила в старом деревянном особняке далеко от центра города. Он рыскал по соседству, принимая все предосторожности, не приближаясь к дому ближе, чем на квартал, и разглядывая его под углом, по касательной, сзади и спереди — украдкой, с бьющимся сердцем, но он ни разу не подошёл к нему прямо, не прошёл мимо него.
Он был гнусен и грязен. Подмётки его башмаков прохудились, и мозолистые подошвы стукались о горячий асфальт. От него воняло.
Наконец он попытался устроиться на работу. Работы было сколько угодно, но баснословную заработную плату, о которой он был наслышан, найти оказалось не так-то легко. Он не мог поклясться, что он плотник или каменщик. Он был грязным мальчишкой и выглядел именно так. Его охватил страх. Он побывал в военном порту в Портсмуте, на военной базе в Норфолке, на товарной станции. И всюду была работа, сколько угодно тяжёлого физического труда за четыре доллара в день. Он с радостью согласился бы на это, но выяснилось, что первую плату он получит только через две недели, а деньги, причитающиеся за первую неделю, будут удержаны, чтобы ему было чем перебиться, если он заболеет, попадёт в беду или уйдёт с работы.
А у него не осталось денег.
Он заложил часы, которые Элиза подарила ему на день рождения. Еврей-закладчик дал ему за них пять долларов. Тогда он снова отправился на пароходике в Ньюпорт-Ньюс, а оттуда на трамвае по берегу в Хэмптон. В норфолкской толпе он подхватил слух, что тут можно получить работу на аэродроме и что рабочие получают и стол и жилье за счёт компании.
У длинного моста, который вёл на лётное поле, в дощатой будочке конторы по найму его записали чернорабочим, после чего его обыскал часовой, приказавший ему открыть чемодан. Потом он побрёл по мосту, подталкивая коленями тяжёлый чемодан, кое-как набитый его грязными пожитками.
В конце концов он, пошатываясь, вошёл во временное здание управления и обратился к управляющему — человеку лет тридцати пяти, бритому, бледному, усталому, носившему голубой козырёк над глазами и нарукавники, и говорившему, не вынимая изо рта жёваной, прилипшей к губе сигареты.
Юджин дрожащими пальцами сунул ему направление, которое ему дали в конторе. Управляющий бросил на листок беглый взгляд.
— Студент, а, сынок? — сказал он, оглядев Юджина.
— Да, сэр, — сказал Юджин.
— Ты когда-нибудь копал землю весь день напролёт? — сказал управляющий.
— Нет, сэр, — сказал Юджин.
— Сколько тебе лет, сынок? — спросил управляющий.
Юджин немного помолчал.
— Мне… девятнадцать, — сказал он наконец, недоумевая, почему у него не хватило храбрости сказать «двадцать», раз уж он всё равно солгал.
Управляющий устало улыбнулся.
— Это тяжёлый труд, сынок, — сказал он. — Тебе придётся работать с итальяшками, шведами и всякими там венграми. Тебе придётся жить в одном бараке с ними и есть с ними. Они не слишком-то благоухают, сынок.
— У меня нет денег, — сказал Юджин. — Я буду стараться. Я не заболею. Возьмите меня чернорабочим. Пожалуйста!
— Нет, — сказал управляющий, — не возьму.
Юджин слепо повернулся, чтобы уйти.
— Я вот что сделаю, — продолжал управляющий. — Я возьму тебя учётчиком. Так ты будешь служащим. Как тебе и положено. Будешь жить в бараке для служащих. Они все хорошие ребята, — добавил он любезно, — такие же студенты, как и ты.
— Спасибо, — сказал Юджин, с хриплым волнением стискивая пальцы. — Спасибо.