Взгляни на дом свой, ангел — страница 16 из 131

Два маленьких мальчика — близнецы с длинными белобрысыми головами и остренькими хитрыми лицами — всё время носились взад и вперёд по тротуару перед домом на трёхколесных велосипедах. На них были белые матросские костюмчики с синими воротниками, и он их свирепо ненавидел. Он смутно чувствовал, что их отец был плохим человеком — упал в шахту лифта и сломал ноги.

У дома был задний двор, обнесённый красным дощатым забором. В дальнем его конце был красный сарай. Много лет спустя Стив, вернувшись домой, сказал: «Этот район там весь теперь застроен». Где?

Как-то на жарком пустом заднем дворе выставили проветривать две кровати с матрасами. Он блаженно растянулся на одной, дыша нагретым матрасом и лениво задирая маленькие ноги. На второй кровати лежал Люк. Они ели персики.

К персику Юджина прилипла муха. Он её проглотил. Люк взвыл от хохота.

— Муху съел! Муху съел!

Его сразу затошнило, тут же вырвало, и потом он ещё долго не мог ничего есть. И старался понять, почему он проглотил муху, хотя всё время видел её.

Наступило раскалённое лето. На несколько дней приехал Гант и привёз Дейзи. Как-то вечером они пили пиво в Делмарских садах. Сидя за маленьким столиком, он сквозь жару жадно смотрел на запотевшую пенящуюся пивную кружку — он представлял, как сунул бы лицо в эту прохладную пену и упился бы счастьем. Элиза дала ему попробовать, и они все покатились со смеху, глядя на его горько удивлённое лицо.

Ещё много лет спустя он помнил, как Гант с брызгами пены на усах могучими глотками осушал кружку — красота этого великолепного утоления жажды зажгла в нём желание сделать то же, и он подумал, что, может быть, не всё пиво горькое и что, может быть, наступит время, когда и он будет приобщён к блаженству, которое дарит этот великий напиток.

Время от времени всплывали лица из прежнего полузабытого мира. Кое-кто из алтамонтцев приезжал и останавливался в доме Элизы. Однажды с внезапно нахлынувшим ужасом он увидел над собой зверское бритое лицо Джима Лайда. Это был алтамонтский шериф; он жил у подножия холма ниже Гантов. Когда Юджину шёл третий год, Элиза уехала в Пидмонт, куда её вызвали свидетельницей в суд. Она отсутствовала два дня, а он был поручен заботам миссис Лайд. Он никогда не мог забыть игривой жестокости Лайда в первый вечер.

Теперь вдруг это чудовище благодаря какому-то дьявольскому фокусу появилось вновь, и Юджин смотрел снизу вверх в гнетущее зло его лица. Юджин увидел, что Элиза стоит рядом с Джимом, и когда ужас на маленьком лице стал ещё отчаяннее, Джим сделал вид, будто собирается с силой опустить руку на её плечо. Его вопль, полный гнева и страха, вызвал смех у них обоих, и Юджин две-три слепые секунды впервые испытывал к ней ненависть — он обезумел от беспомощности, ревности и страха.

Вечером Стив, Бен и Гровер, которых Элиза сразу же отправила на заработки, возвращались с Ярмарки и продолжали возбуждённо болтать, ещё полные дневных событий. Тайком похихикивая, они говорили про хучи-кучи — Юджин понял, что это танец. Стив напевал однообразный навязчивый мотивчик и чувственно извивался. Они пели песню; жалобные и далёкие звуки преследовали его. Он выучил песню наизусть:

Встретимся в Сент-Луисе, Луи,

Буду ждать я там.

Встретимся на Ярмарке с тобой,

Ты увидишь сам.

Мы станцуем хучи-кучи…

И так далее.

Иногда, лёжа на солнечном одеяле, Юджин начинал осознавать кроткое любопытное лицо, мягкий ласковый голос, не похожий на голоса остальных ни тембром, ни выражением, нежную смуглую кожу, чёрные волосы, чёрные глаза, деликатную, чуть грустную доброту. Он прижимался мягкой щекой к лицу Юджина, ласкал и целовал его. На коричневой шее алело родимое пятно — Юджин снова и снова удивлённо трогал алую метку. Это был Гровер — самый кроткий, самый грустный из них всех.

Элиза иногда позволяла им брать его с собой на прогулки. Один раз они поехали прокатиться на речном пароходе — он спустился в салон и смотрел в иллюминатор, как совсем рядом могучая жёлтая змея медленно, без усилий ползла и ползла мимо.

Мальчики работали на территории Ярмарки. Они были рассыльными в месте, которое называлось гостиница «Ницца». Название зачаровало его — оно то и дело всплывало в его сознании. Иногда сёстры, иногда Элиза, иногда мальчики таскали его по движущейся чаще шума и фигур мимо богатого изобилия и разнообразия Ярмарки. Он был одурманен сказкой, когда его вели мимо Индийского чайного домика и он увидел внутри людей в тюрбанах и впервые ощутил, чтобы уже никогда не забыть, медлительный фимиам Востока. Как-то в гигантском здании, полном громового рёва, он окаменел перед могучим паровозом, величайшим из виденных им чудовищ, чьи колеса стремительно вертелись в желобах, чьи пылающие топки, из которых в яму под ним непрерывно сыпался дождь раскалённых углей, вновь и вновь загружали два чумазых обагрённых огнём кочегара. Эта картина горела в его мозгу, одетая всем великолепием ада; она пугала и влекла его.

Потом он стоял у края неторопливой жуткой орбиты «колеса обозрения», брёл, пошатываясь, в оглушительной сумятице Главной Аллеи, чувствовал, что его потрясённое сознание беспомощно тонет в безумной фантасмагории карнавала; он слышал, как Люк рассказывает нелепые истории о пожирателе змей, и закричал вне себя от дикого ужаса, когда они погрозили, что возьмут его с собой в балаган.

Один раз Дейзи, поддавшись кошачьей жестокости, которая таилась где-то под её тихой кротостью, взяла его с собой в беспощадные кошмары «видовой железной дороги». Они провалились из света в бездонный мрак, а когда его первый вопль стих и вагончик сбавил скорость, они бесшумно въехали в чудовищную полутьму, населённую огромными жуткими изображениями, красными пастями дьявольских голов, искусными воплощениями смерти, бреда и безумия. Его неподготовленное сознание захлестнул сумасшедший страх, — вагончик катился из одной освещённой пещеры в другую, его сердце сморщилось в сухую горошину, а люди над ним громко и жадно смеялись, и с ними смеялась его сестра. Его сознание, только-только выбиравшееся из ирреальной чащи детских фантазий, не выдержало Ярмарки, и он был парализован убеждением, которое постоянно возвращалось к нему в последующие годы, что его жизнь — один невероятный кошмар, что хитростями и заговорщицкими уловками его вынудили отдать все надежды, чаяния и веру в себя на сладострастную пытку демонам, замаскированным человеческой плотью. В полуобмороке, посинев от удавки ужаса, он наконец выбрался на тёплый и будничный солнечный свет.

Последним его воспоминанием о Ярмарке был вечер в начале осени — опять с Дейзи он сидел рядом с шофёром автобуса и в первый раз прислушивался к чуду трудолюбиво урчащего мотора, пока они катили сквозь секущие полосы дождя по блестящим мостовым и мимо Каскадов, которые неустанно струили воду перед белым зданием, усаженным брильянтами десяти тысяч лампочек.


Лето миновало. Осенние ветры шелестели отголосками отшумевшего веселья — карнавал кончился.

И дом затих — Юджин почти не видел матери, он не выходил из дома, он был поручен заботам сестёр, и ему всё время повторяли, чтобы он не шумел.

Однажды во второй раз приехал Гант — Гровер лежал в тифу.

— Он сказал, что съел на Ярмарке грушу, — в сотый раз повторяла Элиза. — Он пришёл домой и пожаловался, что ему нехорошо. Я положила ему руку на лоб: он весь горел. «Как же это, детка, — сказала я, — с чего бы…"

Чёрные глаза на белом лице блестели — она боялась. Она поджимала губы и говорила с бодрой уверенностью.

— Здорово, сын, — сказал Гант, входя в спальню: когда он увидел мальчика, его сердце ссохлось.

После каждого посещения врача Элиза поджимала губы всё более и более задумчиво; она жадно хватала любую случайную кроху ободрения и преувеличивала её, но на сердце у неё было черно. Потом как-то вечером она быстро вышла из спальни мальчика, внезапно срывая маску.

— Мистер Гант, — сказала она шепотом, поджимая губы; она затрясла белым лицом, словно не в силах сказать ни слова, и вдруг стремительно договорила: — Он умер, умер, умер.

Юджин спал крепким полуночным сном. Кто-то начал трясти его, медленно высвобождая из дремоты. Вскоре он осознал себя в объятиях Хелен, которая сидела на кровати и держала его на коленях. Приблизив к нему горестное маленькое лицо, она заговорила чётко и раздельно, приглушённым голосом, полным странного и жадного напряжения.

— Хочешь посмотреть на Гровера? — прошептала она. — Его положили на остывальную доску.

Он задумался над тем, что это за доска: дом был полон зловещей угрозы. Хелен вышла с ним в тускло освещённую переднюю и понесла его к двери комнаты, выходившей окнами на улицу. Там слышались тихие голоса. Хелен бесшумно открыла дверь; яркий свет падал на кровать. Юджин смотрел, и тёмный ужас ядом разливался в его крови. Лежавшее на кровати маленькое истощённое тело вдруг вызвало в его памяти тёплое смуглое лицо и мягкие глаза, которые некогда были устремлены на него, — подобно сумасшедшему, вдруг обретшему рассудок, он вспомнил это забытое лицо, которого не видел уже давно, это странное ясное одиночество, которое больше не придет назад. О утраченный и ветром оплаканный призрак, вернись, вернись!

Элиза сидела на стуле, тяжело поникнув, опершись рукой на ладонь. Она плакала, и её лицо искажала комичная уродливая гримаса, которая много ужаснее тихой благодати горя. Гант неловко утешал её, но, несколько раз поглядев на мальчика, он вышел в переднюю и вскинул руки в терзающей тоске, в недоумении.

Гробовщики положили тело в корзину и унесли его.

— Ему же было ровно двенадцать лет И двадцать дней, — снова и снова повторяла Элиза, и это, казалось, мучило её больше всего остального.

— Ну-ка, дети, пойдите поспите немного, — распорядилась она неожиданно, и тут она увидела Бена, который стоял, растерянно хмурясь, и глядел прямо перед собой своим странным старческим взглядом. Она подумала о разлуке близнецов — они появились на свет, разделённые только двадцатью минутами; её сердце сдавила жалость при мысли об одиночестве мальчика. Она снова заплакала. Дети ушли спать. Некоторое время Элиза и Гант продолжали сидеть в комнате вдвоём. Гант спрятал лицо в мощных ладонях.