Буквальное восприятие этих инструкций породило ещё не виданную манеру продавать печатное слово. Подкрепляемый собственным безграничным нахальством и благочестивыми аксиомами вымогательства, гласившими, что «хороший распространитель не принимает отказа», что он должен «не отставать от потенциального покупателя», даже если его гонят, что он должен «понять психологию клиента», Люк пристраивался сбоку к какому-нибудь ничего не подозревающему прохожему, раскрывал перед его лицом широкие листы «Сатердей ивнинг пост», разражался бурной речью, обильно уснащенной заиканием, шуточками, лестью и такой стремительной, что прохожий не мог ни взять журнала, ни отказаться от него, и под ухмылки всех встречных гнал свою жертву по улице, затискивал в угол и брал поспешно протянутые пять центов выкупа.
— Да, сэр, да, сэр! — начинал он звучным голосом, широко шагая, чтобы попасть в ногу «потенциальному покупателю». — Свежий номер «Сатердей ивнинг пост», пять центов, всего пять центов, п-п-покупается еженедельно д-д-вумя миллионами читателей. В этом н-н-номере вы получите восемьдесят шесть страниц ф-фактов и литературных произведений, не говоря уж о рекламных объявлениях. Если вы не умеете ч-ч-читать, то от одних иллюстраций получите удовольствия куда больше, чем на пять центов. На тринадцатой странице мы на этой неделе даём прекрасную статью А-а-айзека Маркосссона, з-з-знаменитого путешественника и политического писателя; на странице двадцать девятой вы найдёте рассказ Ирвина Кобба, в-в-величайшего из живущих юмористов, и новый боксёрский рассказ Д-д-джека Лондона. Если вы к-к-купите его в книге, он обойдётся вам в полтора д-д-доллара.
Кроме этих случайных жертв, у него среди городских обывателей имелась и широкая постоянная клиентура. Энергично и бодро шагая по улице, то и дело здороваясь и лихо отвечая на шуточки, он обращался к ухмыляющимся мужчинам красивым заикающимся тенором, каждого называя новым титулом.
— Полковник, как поживаете! Пожалуйста, майор, новый номер, ещё горяченький. Капитан, как делишки?
— Как поживаешь, сынок?
— Лучше некуда, генерал. Разъелся, как щенячье брюхо.
И они закатывались кашляющим краснолицым смехом южан.
— Чёрт подери, молодец мальчишка. Ну-ка, сынок, дай мне твой проклятый журнальчик. Он мне не нужен, но я его куплю, чтобы тебя послушать.
Он был полон бойких и забористых пошлостей; больше всех в семье он обладал раблезианским нутряным смаком, который бушевал в нём с безграничной энергией, заряжая его язык импровизированными сравнениями и метафорами, достойными Гаргантюа. И в довершение всего он каждую ночь мочился в постель, несмотря на сердитые жалобы Элизы, — это был завершающий штрих его заикающейся, насвистывающей, бодрой, жизнерадостной и комической личности: он был Люком, единственным в своём роде, Люком Несравненным; несмотря на свою болтливую и нервную взбудораженность, он был чрезвычайно симпатичен — и в нём действительно скрывался бездонный колодец привязчивости. Он искал обильной хвалы за свои поступки, но ему была свойственна глубокая подлинная доброта и нежность.
Каждую неделю он собирал по четвергам в маленькой пыльной конторе Ганта ухмыляющуюся толпу мальчишек, которые покупали у него «Ивнинг пост», и наставлял их, прежде чем послать на улицы:
— Ну как, придумали, что вы будете говорить? Если вы будете сидеть на своих попках, они сами к вам не придут. Придумали заход? Вот ты, как ты за них возьмёшься? — Он яростно повернулся к испуганному малюсенькому мальчику. — Отвечай! Отвечай же, ч-ч-чёрт подери! Нечего лупить на меня глаза. Ха! — Он внезапно разразился идиотским смехом. — Вы только поглядите на эту физию!
Гант ухмылялся, издали вместе с Жаннадо наблюдая за происходящим.
— Ну, ладно-ладно, Христофор Колумб! — добродушно продолжал Люк. — Так что же ты им скажешь, сынок?
Мальчик робко откашлялся:
— Мистер, не хотите ли купить номер «Сатердей ивнинг пост"?
— Сю-сю-сю! — сказал Люк жеманно, и остальные мальчишки захихикали. — Розовые слюнки! И по-твоему, они у тебя что-нибудь купят? Господи, что у тебя в башке вместо мозгов? Хватай их! Не отставай. Не принимай никаких отказов. Не спрашивай их, хотят ли они покупать. Бери их за глотку: «Вот, сэр, свеженькие, прямо из типографии!» О, чёрт! — возопил он, нетерпеливо взглянув через площадь на часы на здании суда. — Нам надо было выйти уже час назад. Пошли, чего вы стоите? Вот ваши журналы. Сколько возьмёшь, еврейчик?
У него работало несколько еврейских мальчишек: они его обожали, и он был к ним очень привязан — ему нравилась их яркость, находчивость, юмор.
— Двадцать.
— Двадцать! — возопил он. — Ах ты лодырь! Т-т-ты возьмёшь пятьдесят. Не валяй дурака, ты их все продашь до вечера. Ей-богу, папа, — сказал он входящему Ганту, кивнув на евреев, — тайная вечеря, да и только. Верно? Ладно-ладно, — сказал он, хлопая по заду мальчишку, который наклонился, чтобы взять свою порцию журналов. — Не суй мне её в лицо.
Они завизжали от смеха.
— Хватайте их! Не отпускайте! — И, смеясь, весь красный от возбуждения, он посылал их на улицы.
Вот к какому роду занятий и к какому методу эксплуатации был теперь приобщён Юджин. Он ненавидел эту работу смертельной и необъяснимой ненавистью, смешанной с отвращением. Что-то в нём болезненно возмущалось при мысли о том, что для продажи своего товара он должен превращаться в назойливого маленького нахала, избавиться от которого можно только ценой покупки журнала. Он изнывал от стыда и унижения, но выполнял свою задачу с отчаянной решимостью — странное кудрявое пылающее существо, которое трусило рядом с изумлённым пленником, задрав смуглое сосредоточенное лицо и извергая ураган слов. И прохожие, завороженные этим неожиданным красноречием маленького мальчика, покупали его журналы.
Иногда грузный федеральный судья с отвисающим брюшком, а иногда прокурор или банкир уводили его к себе домой, чтобы показать жене и другим членам семьи, а когда он кончал свою речь, давали ему двадцать пять центов и отсылали. «Нет, только подумать!» — говорили они.
Продав первую порцию в городе, он отправлялся в обход по холмам и лесам у окраин, заходя в туберкулёзные санатории, продавая журналы без труда и быстро — «как горячие пирожки», по выражению Люка, — врачам и сиделкам, бледным небритым евреям с тонкими лицами, измождённому распутнику, который по кусочкам сплёвывал в чашку сгнившие лёгкие, красивым молодым женщинам, которые иногда покашливали, но улыбались ему со своих шезлонгов и, расплачиваясь, касались его тёплыми нежными руками.
Однажды в горном санатории два молодых ньюйоркца завели его в комнату одного из них, заперли дверь и повалили его на кровать, после чего один из них достал перочинный нож и сообщил ему, что сейчас охолостит его. Это были два молодых человека, которым смертельно надоели горы, захолустный городок и томительный лечебный режим — и много лет спустя ему пришло в голову, что они задумали эту шутку заранее, смаковали её много дней своей скучной жизни, жили тем волнением и ужасом, которые должны были вызвать в нём. Однако его реакция оказалась куда более бурной, чем они рассчитывали: он обезумел от страха, кричал и дрался как бешеный. Оба они были не сильнее кошки, и он вырвался из их рук, отбиваясь, царапаясь по-тигриному, нанося удары руками и ногами в слепой нарастающей ярости. Его освободила сиделка, которая отперла дверь и вывела его на солнечный свет, а двое молодых туберкулезных больных, обессиленные и перепуганные, остались у себя в комнате. Его мутило от страха и от того, что его кулаки ещё хранили ощущение от ударов по их прокаженным телам.
Но в его карманах приятно позвякивали пятицентовые, десятицентовые и двадцатипятицентовые монеты; не чуя под собой ног от усталости, он стоял под сверкающим фонтанчиком и погружал разгорячённое лицо в стакан с ледяным напитком. Иногда он урывал часок от надоевших улиц, уходил в библиотеку и, полный угрызений совести, на время погружался в колдовское забытье. Его бдительный энергичный брат часто застигал его там и гнал работать, насмешками и упрёками побуждая его к деятельности.
— Ну-ка, проснись! Ты не в сказочной стране. Иди хватай их!
Лицо Юджина было никудышной маской — в этой тёмной заводи каждый камешек мысли и чувства оставлял расходящийся круг: его стыд, его отвращение к своим обязанностям были очевидны, как ни старался он скрывать их. Его обвиняли в чванстве, говорили, что «ему не по нутру честная работа», и напоминали, какими благодеяниями его осыпали великодушные родители.
В отчаянии он искал опоры в Бене. Иногда Бен, косолапо шагая по улицам, встречал младшего брата, разгорячённого, усталого, грязного, с набитой парусиновой сумкой на боку, и, свирепо хмурясь, бранил его за неряшливый вид, а потом вёл в закусочную и покупал ему что-нибудь поесть — жирное пенное молоко, горячие бобы в масле, пышный яблочный пирог.
И Бен и Юджин оба были по натуре аристократы. Юджин только теперь начал ощущать своё положение в обществе — вернее, его отсутствие. Бен ощущал это уже давно. Исходное чувство могло бы свестись к потребности в общении с элегантными и красивыми женщинами, но ни тот, ни другой не был способен и не посмел бы признаться в этом, а Юджин был не в силах признаться, что его больно задевает его кастовая неполноценность; ведь любой намёк, что элегантное общество предпочтительнее фамильярного мирка всех этих Таркинтонов и их неуклюжих дочек, семья встретила бы тяжеловесными насмешками, как новое доказательство недемократичного чванства. Его тут же обозвали бы «мистером Вандербильтом» и «принцем Уэльским».
Бен, однако, не был запуган их ханжеским самодовольством; их хвастливая болтовня его не обманывала. Он видел их с жестокой ясностью, отвечал на их заносчивость негромким ироническим смешком и быстрым движением головы вверх и вбок — кивком своему вечному спутнику, которому он адресовал все свои замечания, своему тёмному насмешливому ангелу: «Бог мой! Только послушать!"
Что-то крывшееся за его сумрачными спокойными глазами, что-то чужое, яростное и бескомпромиссное страшило их, а к тому же он обеспечил себе ту свободу, которую они ценили выше всего — экономическую свободу, — и он говорил то, что думал, отвечая на их добродетельные упрёки яростным тихим презрением.