Взгляни на дом свой, ангел — страница 37 из 131

И город Огасту он увидел не в серых скучных тонах реальности, но как человек, разбивающий окно, чтобы приобщиться к сказочному празднику мира, как человек, который жил в тюрьме и обретает жизнь и землю на розовой заре, как человек, который жил среди невероятных книжных образов и обретает в путешествии только расширение и подтверждение их — вот так он увидел Огасту: свежеомытыми глазами ребёнка, в блеске и волшебстве.

Они пробыли там две недели. Ему в основном запомнились бурые пятна, оставшиеся после недавнего наводнения, которое захлестнуло город и затопило его подвалы, широкая главная улица, душистая сверкающая аптека, которая, казалось ему, пахла всеми специями его фантазий, холмы и поля Айкена в Южной Каролине, где он тщетно высматривал Джона Рокфеллера (легендарного принца, который, как он слышал, приезжал туда охотиться) и дивился тому, что два штата соединяются совсем незаметно, без видимых признаков, и ещё — хлопкоочистительная фабрика, где он видел, как гигантский пресс сдавливал большие растрёпанные кипы хлопка-сырца в тугие аккуратные тюки вдвое меньшего размера.

Однажды какие-то дети на улице принялись дразнить его из-за его длинных волос, и он впал в бешенство и начал яростно ругаться; однажды после какой-то ссоры с сестрой он, разозлившись, отправился искать приключений по белу свету и несколько часов сердито шагал по просёлочной дороге между рекой и хлопковыми плантациями, пока наконец его не изловил Гант, который отправился разыскивать его в наёмной бричке.

Они побывали в театре — это был чуть ли не первый спектакль в его жизни. В основу пьесы был положен библейский сюжет — история Саула и Ионафана, и от сцены к сцене он шептал Ганту, что будет дальше: отец был чрезвычайно доволен такой его осведомлённостью и вспоминал про неё много месяцев спустя.

Перед их отъездом Джо Гэмбелл в припадке долго подогреваемого раздражения отказался от места и объявил, что намерен вернуться в Гендерсон. Его великое приключение длилось три месяца.


13

Все следующие годы — вплоть до тех пор, пока ему не исполнилось двенадцати лет и он уже не мог ездить по детскому билету, — Юджин ежегодно уезжал на богатый таинственный Юг. У Элизы в первый же год её водворения в «Диксиленде» начался сильный ревматизм, вызванный отчасти заболеванием почек, из-за которого она постоянно опухала, — болезнью Брайта, по диагнозу врача, — и теперь она отправлялась в длительные, хотя и экономные поездки по Флориде и Арканзасу в поисках здоровья и, несколько неопределённо, в поисках богатства.

Она постоянно поговаривала о том, что следовало бы открыть пансион на каком-нибудь тропическом зимнем курорте на время тамошнего сезона. Теперь она сдавала зимой «Диксиленд» на несколько месяцев, а иногда и на год, хотя вовсе не собиралась отказываться от него на весь доходный летний сезон — обычно она более или менее сознательно сдавала дом какой-нибудь не слишком щепетильной авантюристке из меблированных комнат, готовой уплатить арендную плату за месяц-другой, но неспособной к систематическим усилиям, без которых невозможно было сохранить право на аренду. Когда Элиза возвращалась из своего путешествия, арендная плата обычно бывала просрочена или обнаруживались какие-нибудь нарушения контракта, и она с торжеством кидалась в битву, врывалась в «Диксиленд» с помощью полицейских, сыщиков в штатском, судебных повесток, предписаний, ордеров и прочих орудий юридической войны и со злорадным удовольствием вновь насильственно вступала во владение своей собственностью.

Однако уезжала она всегда на Юг; хотя она часто грозилась исследовать Север, но в глубине души относилась к нему с подозрением: это не была вражда, хранимая со времён Гражданской войны, а просто страх, недоверие, отчуждённость; «янки», о которых она всегда говорила с лёгкой насмешкой, казались непонятными и далёкими. А потому она всегда уезжала на Юг, на Юг, который пылал в крови Юджина, как Смуглая Елена, и всегда брала его с собой. Они всё ещё спали в одной постели.

Его чувство к Югу было не столько традиционным, сколько эссенцией и порождением тёмного романтизма — этого безграничного и необъяснимого опьянения, этого магнетизма в крови некоторых людей, который увлекает их в самое сердце зноя, и дальше, в полярный и изумрудный холод Юга, с такой же быстротой, с какой он овладел сердцем несравненного романтика,58 написавшего «Старого моряка», — а за этим пределом уже нет ничего. Но его чувство к Югу, несомненно, усугублялось всем, что он читал и воображал, романтическим ореолом, которым его школьная история одевала эти края, фантастически неверным изображением того периода, когда люди жили в «господских домах», а рабство было благодетельным институтом, слагавшимся из незатихающего бренчания на банджо, милостей полковника и плясок его счастливых подданных, когда все женщины были там чистыми, кроткими и прекрасными, все мужчины — доблестными рыцарями, а орды мятежников — войском отчаянных, презирающих смерть героев. Много лет спустя, когда ему уже была невыносима мысль об их духовном убожестве, об ожесточённой убийственной вражде ко всякой новой жизни, когда их дешёвая мифология, их легенды о пленительности их манер, об аристократической культуре их жизни, о непередаваемом очаровании их манеры говорить с неторопливой оттяжкой уже приводили его в исступление, когда уже он не мог без скуки и ужаса думать о возвращении к их жизни и к её бесчисленным предрассудкам, его страх перед их легендой, перед их враждебностью был так велик, что он по-прежнему изображал величайшую преданность им и объяснял, что живёт на Севере не потому, что хочет этого, а потому, что вынужден там жить.

В конце концов ему пришло в голову, что эти люди ничего ему не дали, что ни их любовь, ни их ненависть не могут ему повредить, что он ничем им не обязан, и он решил сказать это прямо и ответить на их наглость проклятием. И ответил.


Вот так его рубежи уходили всё дальше в волшебство, в сказочное, одному ему доступное чудо, которое портили только скаредная практичность Элизы, её невеликолепность в великолепном мире, завтраки из сладких булочек, масла и молока в неопрятных номерах, картонные обувные коробки, из которых в вагонах извлекались съестные припасы после того, как длительное изучение меню завершалось распоряжением подать кофе, бесконечные споры из-за цен и счётов почти всюду, где они останавливались, и её требование, чтобы он «пригибался» при появлении контролёра — он был высоким долговязым мальчишкой, и его право на половинный билет могло быть поставлено под сомнение.

Она увезла его во Флориду в конце зимы, вскоре после возвращения Ганта из Огасты; сначала они поехали в Тампу, а через несколько дней — в Сент-Питерсберг. Он бродил по улицам, где ноги вязли в глубоком песке, удил на конце длинного мола по соседству с весёлыми старичками и проглотил полный сундук дешёвых романов, оказавшийся в комнате, которую Элиза сняла в частном доме. Они уехали внезапно, после громовой ссоры с хозяином, который решил, что его обсчитали на значительную часть летней платы, и поспешили в Южную Каролину, потому что Дейзи прислала истерическую телеграмму, умоляя мать «немедленно приехать». Они приехали в убогий, полный липкой грязи и дождевой сырости городишко в конце марта, — первый ребёнок Дейзи, мальчик, родился накануне. Элиза, рассерженная этим неоправданным, как ей казалось, нарушением её отдыха, дня через два после приезда жестоко поссорилась с дочерью и отбыла в Алтамонт, объявив, к иронической радости Дейзи, что это её последний визит сюда. Но он не был последним.

Следующей зимой она поехала в Новый Орлеан на масленицу, взяв с собой младшего сына. Юджин запомнил огромные цистерны для сбора дождевой воды на заднем дворе тёти Мэри, густой громовый храп Мэри, от которого содрогались окна, и пёструю суету карнавала на Канал-стрит — изукрашенные повозки, смеющихся красавиц, марширующих солдат, нелепые и жуткие маски. И снова он увидел корабли на якоре в конце Канал-стрит — их высокие форштевни вставали за дамбой над улицей; а на кладбищах все могилы были подняты выше уровня земли, «потому что, — сказал Олл, племянник Ганта, — от воды они гниют».

И он запомнил запахи французского рынка, густой аромат кофе, который он пил там, и иностранное воскресное веселье города: открытые театры, стук молотков, лязг пил, весёлую праздничность толпы на улицах. Он гостил у Бойлов, старых постояльцев «Диксиленда», — они жили в старинном французском квартале, и ночью он спал с Фрэнком Бойлом в огромной тёмной комнате, тускло освещённой маленькими восковыми свечками; их кухарка, старуха негритянка, говорила только по-французски и рано поутру возвращалась с рынка с большой корзиной, нагруженной овощами, тропическими фруктами, битой птицей, говядиной. Она готовила непривычные восхитительные блюда, каких ему никогда прежде не доводилось пробовать: густое гомбо59, бифштексы с гарнирами, кур под соусом.

И он глядел на гигантскую жёлтую змею реки и грезил о её дальнем береге, о бесчисленных протоках, заросших пышной зеленью, о романтической жизни плантаций и полей сахарного тростника, которые тянулись по её берегам, о лунном свете, о неграх, танцующих на дамбах, о медленных огнях раззолоченного речного парохода и о надушенной плоти черноволосых женщин, сотканных из музыки под клонящимися ветвями призрачных деревьев.

Вскоре после их возвращения из Нового Орлеана, в воющую зимнюю ночь, когда Юджин спал в доме Ганта, он был разбужен ужасными воплями отца. Гант последнее время много пил — один страшный день за другим. К вечеру Юджина посылали за ним в мастерскую, и с помощью Жаннадо он на закате отвозил его на разбитой негритянской кляче домой, мертвецки пьяного. Затем происходил обычный ритуал кормления супом, раздевания и усмирения, пока не являлся доктор Макгайр — он глубоко всаживал иглу своего шприца в жилистую руку Ганта, оставлял снотворное и уходил. Хелен была измучена, Гант же совсем истощил свои силы, и раза два его сваливали мучительные припадки ревматизма.