Взгляни на дом свой, ангел — страница 66 из 131

— Да как же это ты! — сердито ворчала она, щурясь на него из-за ступенчатого хаоса лоханей, обвислых сушащихся чулок, пустых бутылок из-под молока — мутных и немытых, и ржавых ведёрок из-под топлёного сала.

— Хоть присягнуть! — сказала она, поворачиваясь к мистеру Баскетту, гёттисбергскому торговцу хлопком, который малярийно усмехался сквозь клочкастые усы. — Ну, что мне с ним делать? Он срубил все кукурузные стебли на грядке.

— Да, — сказал мистер Баскетт, вглядевшись, — и оставил все сорняки. Тебе бы надо пожить месяца два на ферме, мальчик, — добавил он назидательно.

Хлеб, который я приношу, съедят чужие. Я таскаю уголь и колю поленья для огня, который будет согревать их. Дым. Fuimus fumus.105 Вся наша жизнь уносится дымом. В ней нет основы, в ней нет созидания — нет даже дымной основы снов. Спустись пониже, ангел, шепни нам в уши. Мы уносимся в дыму, и нынешний день не платит нам за вчерашний труд ничем, кроме усталости. Как нам спастись?


Ему дали Негритянский квартал — самый тяжёлый и наименее выгодный из всех маршрутов. Он получал по два цента в неделю с экземпляра, десять процентов с еженедельного сбора и десять центов за каждую новую подписку. Всё это давало ему четыре-пять долларов в неделю. Его худое растущее тело пило сон с неутолимой жаждой, но теперь ему приходилось вставать утром в половине четвёртого, когда мрак и тишина неслышно гудели в его одурманенных ушах.

Из темноты лилась странная воздушная музыка, на его с трудом пробуждающиеся чувства накатывались волны оркестровых симфоний. Дьявольские голоса, прекрасные и сонно-громкие, взывали сверху сквозь мрак и свет, разматывая нить древней памяти.

Слепо пошатываясь в выбеленном извёсткой свете, он медленно открывал зашитые сном глаза, рождаясь заново, иссекаемый из мрака.

Пробудись, мальчик с призрачным слухом, но пробудись во мрак. Пробудись, фантом, — в нас, в нас! Испытай, испытай, о, испытай этот путь. Распахни стену света. Призрак, призрак, кто этот призрак? Затерянный, затерянный. Призрак, призрак, кто этот призрак? О, шёпотный смех. Юджин! Юджин! Здесь, о, здесь, Юджин. Здесь, Юджин. Разве ты забыл? Лист, скала, стена света. Подними скалу, Юджин, — лист, камень, ненайденная дверь. Возвратись, возвратись.

Голос, остранённый сном, и громкий, вовеки далёко-близкий, говорил.

Юджин!

Говорил, замолкал, не говоря, продолжал говорить. Говорил в нём. Где темнота, сын, там свет. Попробуй вспомнить, мальчик, знакомое слово. В начале был Логос.106 За пределом — беспредельная зелёно-лесная страна. Вчера, помнишь?

Далеко-лесная звенела песня рога. Океано-лесная, водно-далёкая, в коралловых гротах океано-далёкая песня рога. Дамы с колдовскими лицами в бутылочно-зелёных нарядах, покачивающиеся в сёдлах. Русалки без чешуй, прелестные в колоннадах океанского дна. Скрытая страна под скалой. Бегущие лесные девы, врастающие в кору. Издалека, слабея, по мере того как он просыпался, они звали его всё тише. А потом — более мощная песнь, из горла демонов, подкованная ветром. Брат, о брат! Они мчались вниз за край мрака, уносились по ветру, как пули. О утраченный и ветром оплаканный призрак, вернись, вернись.


Он одевался и тихо спускался по лестнице на заднее крыльцо. Прохладный воздух, заряженный голубым звёздным светом, пробуждал его тело электрическим ударом, но, пока он шёл к центру города по безмолвным улицам, странный звон в его ушах не утихал. Он прислушивался, словно собственный призрак, к своим шагам, слышал издалека подмигивающее мерцание уличных фонарей, сквозь затопленные морем глаза видел город.

В его сердце звучала торжественная музыка. Она наполняла землю, воздух, вселенную; она была негромкой, но вездесущей, и она говорила ему о смерти и мраке и о том, что на равнину сходятся в марше всё, кто живёт и кто жил. Мир был заполнен безмолвными марширующими людьми — ни слова не было сказано, но в сердце каждого таилось всеобщее знание, слово, которое все люди знали и забыли, утраченный ключ, открывающий тюремные ворота, тропу на небеса, и, переполненный рвущейся ввысь музыкой, он вскричал: «Я вспомню. Когда я увижу это место, я узнаю его».


Жаркие полосы света мутно лились из дверей и окон редакции. Из типографии внизу доносился нарастающий рёв — ротационная машина постепенно набирала полный ход. Когда он вошёл в редакцию и хлебнул тёплую волну стали и краски, которыми был пропитан воздух, он внезапно проснулся, его эфемерное одурманенное тело мгновенно отяжелело, словно стихийный дух, чья бесплотная субстанция овеществляется, едва коснувшись земли. Разносчики газет шумной чередой дефилировали мимо стола заведующего отделом распространения, сдавая собранные деньги — холодные горсти захватанных монет. Сидя под лампой с зелёным абажуром, он быстро просматривал их книги, подводил итоги их записей и сбрасывал пересчитанные пятнадцати-, десяти-, и пятицентовые монеты в ячейки открытого ящика. Потом он вручал каждому быстро нацарапанный ордер на его утреннюю квоту.

Они сбегали по лестнице, как спущенные гончие, торопясь скорее отправиться в обход, и совали ордера угрюмому раздатчику, чьи чёрные пальцы стремительно и безошибочно галопировали по жёстким рёбрам толстой пачки. Он давал каждому два «добавочных» экземпляра. Если разносчик был не слишком щепетилен, он увеличивал число лишних экземпляров, сохраняя в своей книге фамилии пяти-шести бывших подписчиков. Эти дополнительные экземпляры можно было обменять на кофе и пирог в закусочной или преподнести «своему» полицейскому, пожарному или вагоновожатому.

В типографии Гарри Тагмен уютно бездельничал под их взглядами — из его ноздрей вились пухлые струйки папиросного дыма. Он с профессиональной небрежностью бросил взгляд на ротационную машину, выставляя напоказ мощную грудь, всю в густых волосах, которые чёрным пятном просвечивали сквозь мокрую от пота нижнюю рубашку. Между ревущих валов и цилиндров ловко пробирался помощник печатника с маслёнкой и комком ветоши в руке. Широкая река белой бумаги непрерывно неслась по валу вверх и исчезала в калечащем хаосе железного нутра, откуда через секунду вылетала наружу разрезанной, напечатанной, сложенной, спрессованной с сотней других в кипы, скользящие по скату.

Магия машин! А почему нельзя так и людей? Врачи, поэты, священники — спрессованные в кипы, сложенные, напечатанные.

Гарри Тагмен с неторопливым удовольствием бросил окурок. Разносчики газет смотрели на него с благоговением. Однажды он сшиб с ног одного из помощников за то, что тот сел в его кресло. Он был Начальник. Он получал пятьдесят пять долларов в неделю. Если бы ему тут разонравилось, он в любую минуту мог бы получить работу в «Нью-Орлеан таймс-пикейн», «Луисвилл курьер джорнел», в «Атланта конститьюшен», в «Ноксвилл сентинел», в «Норфолк пайлот». Он мог бы путешествовать.

В следующую минуту они уже выскочили на улицу и быстро затрусили каждый своим путём, сгибаясь под привычной тяжестью битком набитых парусиновых сумок.


Он отчаянно боялся потерпеть неудачу. Мучительно сморщившись, он слушал наставления Элизы:

— Подтянись, милый! Подтянись! Пусть они видят, что ты не кто-нибудь.

Он не верил в себя; он заранее переживал унизительное увольнение. Он боялся сабельных ударов язвительных слов и, страшась, отступал перед собственной гордостью.

Три утра он сопровождал разносчика, которого должен был сменить, и, собирая все свои мысли в напряжённый фокус, старался запомнить стереотипный маршрут доставки газет, вновь и вновь прослеживал запутанный лабиринт Негритянского квартала, втискивал свой план в расползшийся хаос грязи и помоев, превращал в яркие точки те дома, куда надо было доставлять газету, и забывал остальные. Много лет спустя, когда он уже забыл эту прихотливую беспорядочную паутину, наедине с темнотой он продолжал помнить угол, на котором оставлял сумку, чтобы вскарабкаться вверх по обрыву, крутой откос, по которому он скатывался к трём ветхим лачугам, дом с высоким крыльцом, на которое он метко швырял туго сложенный кирпичик новостей.

Прежний разносчик, дюжий деревенский парень семнадцати лет, получил повышение. Звали его Дженнингс Уэйр. Он был груб, добродушен, несколько циничен и курил не переставая. Его плотно окутывал покров жизнелюбия и душевной безмятежности. Он наставлял своего ученика, где и когда может появиться вынюхивающее лицо «Рыжего», как остаться незамеченным, нырнув под стойку закусочной, и как складывать газету, чтобы её можно было метнуть с силой и точностью бейсбольного мяча.

В свежести ещё не рождённого утра они начинали обход, спускаясь с крутого склона Вэлли-стрит в тропическое море сна, мимо тяжёлого сонного оцепенения, мимо всех тайных романов, случайных и бесчисленных прелюбодеяний Негритянского квартала. Когда жёсткий кирпичик газеты резко шлёпался на шаткое крыльцо ветхой лачуги или ударял в растрескавшуюся филенку двери, изнутри доносился долгий раздражённый стон. Они хихикали.

— Вычеркни эту, — сказал Дженнингс Уэйр, — если ничего от неё не получишь в следующий раз. Она уже задолжала за шесть недель.

— А вот тут, — говорил он, бесшумно бросая газету на коврик перед дверью, — платят без задержки. Это правильные негры. Каждую среду будешь получать все деньги.

— А тут живёт мулаточка, — сказал он, с силой швыряя газету в дверь, и улыбнулся узкой дьявольской улыбкой, когда вслед за ударом раздался пронзительный женский вопль негодования. — Можешь брать натурой.

На губах Юджина забилась бледная испуганная улыбка. Дженнингс Уэйр бросил на него проницательный взгляд, но оставил его в покое. Дженнингс Уэйр был добрым малым.

— Она хорошая деваха, — сказал он. — А несколько мёртвых душ тебе положено. Навёрстывай продажей на сторону.

Они спускались по тёмной немощёной улочке и, пользуясь паузой, быстро складывали газеты для следующих бросков.

— Чёртов маршрут, — сказал Дженнингс Уэйр. — Когда идёт дождь, тут жуть что делается. Шлёпаешь по колено в грязи. И половина этих сукиных детей не платит ни гроша.