Элла Корпенинг сидела лицом к двери в качалке и, удобно вытянув сильные ноги, лениво мурлыкала в красном отблеске маленькой плиты. Она была мулаткой, ей было двадцать шесть лет — красивая женщина с гладкой тёмно-золотистой кожей, сложенная, как амазонка.
Её одежда, несомненно, перешла к ней от кого-то из её бывших хозяек: на ней была коричневая шерстяная юбка, высокие кожаные ботинки на перламутровых пуговичках и серые шёлковые чулки. Её тяжёлые плечи глянцевито просвечивали сквозь лёгкую ткань свежей белой блузы. Дешёвая голубая шнуровка стягивала тяжёлую грудь.
На плите бурлила кастрюлька с капустой и кусками жирной свинины.
— А я из газеты, — сказал Юджин. — Я пришёл за деньгами.
— А-а! — сказала Элла Корпининг, лениво поводя плечами. — Сколько с меня причитается?
— Один доллар двадцать центов, — ответил он и многозначительно посмотрел на одну из её вытянутых ног, под коленом которой тускло просвечивала сквозь чулок смятая банкнота.
— Это мне платить за квартиру, — сказала она. — Это я вам отдать не могу. Доллар двадцать! — она задумалась. — Фу ты! — добродушно фыркнула она. — Не может быть, чтобы так много.
— Может, — сказал он, открывая свою книгу.
— Значит, так, — согласилась она. — Раз в книге записано.
Несколько секунд она лениво предавалась размышлениям.
— А по утрам в воскресенье вы собираете? — спросила она.
— Да, — сказал он.
— Ну, так приходите утром, — сказала она с надеждой. — У меня для вас что-нибудь будет, наверняка. Я сейчас жду одного белого джентльмена. Он даст мне доллар.
Она неторопливо переложила свои мощные ноги и улыбнулась ему. У него в глазах раздвоенно застучала кровь. Он сухо глотнул; колени у него подгибались от волнения.
— А… а за что он даст тебе доллар? — пробормотал он еле слышно.
— Известно за что, — сказала Элла Корпенинг.
Он дважды дёрнул губами, не в силах выговорить ни слова. Она встала с качалки.
— А чего ты хочешь? — спросила она ласково. — Того же?
— Хочу посмотреть… посмотреть! — выдохнул он.
Она закрыла дверь, выходящую на откос, и заперла её. Из открытого поддувала маленькой плиты падал багровый, исчерченный полосами свет. Сквозь решётку внезапно посыпался дождь раскалённых угольков.
Элла Корпенинг открыла дверь сбоку от плиты, ведущую в другую комнату. Там виднелись две кровати со смятыми грязными простынями. Единственное окно было заперто и плотно задёрнуто старой зелёной занавеской. Элла Корпенинг зажгла коптящую лампочку и привернула фитиль.
На маленьком облезлом комоде стояло мутное зеркало. Над загороженным ширмочкой камином на низкой полке располагались кукла купидон в розовом кушачке, ваза с волнистыми краями и золочёными цветами — карнавальный приз, и подушечка с булавками. Кроме того, календарь — дар алтамонтской Компании доставки на дом угля и льда, на котором молодая индианка неслась в своём каноэ по лунной дорожке, и кудрявая благочестивая пропись в рамочке орехового дерева: «Господь любит и тех и других».
— Чего ты хочешь? — шепнула Элла Корпенинг, поворачиваясь к нему.
Откуда-то издалека до него донесся призрачный отзвук его собственного голоса:
— Разденься.
Её юбка кольцом упала вокруг её ног. Она сняла накрахмаленную блузку. Через секунду она стояла перед ним совсем нагая, если не считать чулок.
Она часто дышала, её упругий язык быстро облизывал губы.
— Танцуй! — крикнул он. — Танцуй!
Она начала негромко постанывать, по её мощному желтому телу пробежали волны дрожи; её бедра и тяжелые круглые груди медленно колыхались в чувственном ритме.
Прямые напомаженные волосы тяжёлым пучком упали ей на шею. Балансируя, она протянула вперёд руки, и веки сомкнулись на её больших желтоватых глазах. Она подошла к нему, и он почувствовал на своём лице её жаркое дыхание, ощутил душащий вал её грудей. Его, как щепку, втягивал бешеный водоворот её страсти. Сильные жёлтые пальцы, словно браслеты, обхватили его тонкие руки чуть ниже плеча. Она медленно раскачивала его, крепко прижав к себе.
Он отчаянно пятился к двери, захлёбываясь в её объятиях.
— Пусти, черномазая… пусти, — прохрипел он.
Она медленно разомкнула руки — не открывая глаз, постанывая, она отступила, словно он был молодым деревцем. Тоскливо и жалобно она повторяла нараспев одни и те же звуки, завершая их низким протяжным стоном.
Её лицо, колонна её шеи и большегрудый торс покрылись ручейками пота. Юджин слепо кинулся в дверь, пробежал через кухню и, задыхаясь, выбрался на воздух. Её монотонный напев, не нарушенный, не прерванный его уходом, преследовал его на ветхих ступеньках. Он остановился перевести дух, только когда добрался до рыночной площади. Внизу, в лощине, и на холме за ней в сумерках светили коптящие лампы Негритянского квартала. Из тёмного улья поднимался далёкий смех — звучный, тропический, буйный. Он слышал тоскующее побренькивание, размеренный топот далёких невидимых ног, и над всеми этими звуками, сквозь них, он слышал — ещё призрачнее, ещё дальше — стремительные причитания грешников в церкви.
ΕντεΰυενέξελαΰγεισταυμοΰζτρείζπαρασάγγαζπεντεχαίδεχαέπίτονΕΰφράτηνπαταμον.109
Он не рассказал Леонардам, что работает по утрам. Он знал, что они будут возражать против этого и что их возражения воплотятся в победоносном доводе сниженных баллов. Кроме того, он знал, что Маргарет Леонард будет зловеще говорить о подорванном здоровье, об ущербе, наносимом надеждам грядущих лет, о потерянных часах сладкого утреннего сна, которые ничем нельзя возместить. На самом деле он стал теперь гораздо крепче, чем был раньше. Он стал тяжелее и сильнее. Но иногда он томительно хотел спать. К полудню голова у него становилась тупой и свинцовой, потом он приободрялся, но после восьми часов ему уже никак не удавалось заставить свой сонный мозг сосредоточиться на книге.
Дисциплине он не научился вовсе. Под опёкой Леонардов он даже проникся к ней романтическим презрением. Маргарет Леонард обладала удивительной способностью великих людей — видеть сущность. Доминантный цвет она видела всегда, но не всегда замечала оттенки. Ей была свойственна вдохновенная сентиментальность. Она считала, что «знает мальчиков», и гордилась тем, что знает их. На самом же деле она не знала о них почти ничего. Она ужаснулась бы, если бы ей открылся дикий душевный хаос подростка, сексуальные кошмары наступающей половой зрелости, тоска, страх, стыд, томящие мальчика в тёмном мире его желания. Она не знала, что каждый мальчик за решёткой страха, запрещающего ему исповедаться, кажется себе чудовищем.
Этого знания у неё не было. Но ей была дана мудрость. Она сразу же видела, чего стоит каждый человек. Мальчики были её героями, её маленькими божками. Она верила, что грехи мира будут искуплены и жизнь спасена одним из них. Она видела огонь, горящий в каждом из них, и бережно его хранила. Она искала доступа к слепым поискам света и самовыражения и у тех, кто был туп, тугодумен, скован стыдом. Она говорила дрожащему скаковому коню тихие ласковые слова, и он успокаивался.
Вот почему он не исповедовался ей. Он всё ещё был заперт в темнице. Но он всегда тянулся к Маргарет Леонард, как к свету, — она видела отблески адского огня, отплясывающие танец мечей на его лице, она видела его голод и муку и кормила его (о, величественнейшее преступление!) поэзией.
Там, где страх или стыд замыкали их в осторожном молчании, там, где чопорные требования обычая связывали им язык, они находили освобождение в многозначительной символике стихов. И это означало, что Маргарет была потеряна для добрых ангелов. Ибо какое дело посланцам Сатаны до мелочной точности буквы и слова, если мы можем похитить у поющего хора земного методизма хотя бы одно-единственное сердце — вознести одну великую, заостренную пламенем погибшую душу к высочайшей греховности поэзии?
Вино виноградных гроздьев никогда не оскверняло её рта, но вино поэзии было неугасимо смешано с её кровью, замуровано в её плоти.
К пятнадцати годам Юджин знал почти всех крупнейших лирических поэтов, писавших по-английски. Он владел всеми их живыми богатствами до последней строки, не ограничиваясь горсткой разрозненных цитат. Его жажда была пьяной, неутолимой; к своим сокровищам он добавил целые сцены из шиллеровского «Вильгельма Телля», которого самостоятельно читал по-немецки, стихи Гейне и несколько народных песен. Он выучил наизусть целый отрывок из «Анабасиса», в котором напряжённо нарастающий победоносный греческий язык живописал ту минуту, когда измученные голодом остатки Десяти Тысяч наконец достигли моря и испустили свой бессмертный клич, называя его по имени. Кроме того, он выучил несколько звонких пошлостей Цицерона, за их звучание, и отрывки из Цезаря, сухие и мускулистые.
Великие стихотворения Бернса он знал потому, что они были положены на музыку, потому, что он читал их или слышал, как их декламировал Гант. Однако «Тэма О'Шентера"110 ему прочла Маргарет Леонард, и её глаза блестели смехом, когда она читала:
— «В аду тебя поджарят, как селёдку».
Некоторые вордсвортовские стихотворения111 покороче он читал ещё в начальной школе. «Стучит моё сердце», «Я шёл, как облако, один» и «Взгляните, одна-одинёшенька в поле» он помнил ещё с тех самых пор, но Маргарет прочла ему сонеты и заставила выучить наизусть «Нам слишком дорог мир». Её голос дрожал и становился низким и страстным, когда она читала эти строки.
Он знал наизусть все песни в шекспировских пьесах, но особенно потрясали его две: «Где ты, милая, блуждаешь"112, которая отдавалась в его сердце далёким отзвуком рога, и великолепная песня из «Цимбелина» — «Для тебя не страшен зной». Он попытался прочесть все сонеты и не смог, потому что их сложная насыщенность оказалась слишком трудной для его малого опыта, но он прочёл и забыл примерно половину их, и навсегда запомнил те немногие, которые, непонятно почему, сразу же вспыхивали для него на странице, подобно светильникам.