Это были: «Когда читаю в свитках мёртвых лет», «Ты не меняешься с теченьем лет», «Мешать соединенью двух сердец», «Издержки духа и стыда растрата», «Когда на суд безмолвных, тайных дум», «Сравню ли с летним днём твои черты?», «Нас разлучил апрель цветущий, бурный» и «То время года видишь ты во мне» — самый великий из них всех, который открыла ему Маргарет и который пронизал его таким электрическим током восторга, когда он дошёл до «На хорах, где умолк весёлый свист», что он с трудом смог дочитать сонет до конца.
Он прочёл все пьесы, кроме «Тимона», «Тита Андроника», «Перикла», «Кориолана» и «Короля Иоанна», но захватил его только «Король Лир» — с начала и до самого конца. Наиболее известные монологи он знал с раннего детства, потому что их постоянно декламировал Гант, и теперь они были ему скучны. А многословные остроты шутов, над которыми Маргарет законопослушно смеялась, объявляя их образчиками бичующей Сатиры гения, ему смутно казались очень тупыми. Юмор Шекспира не внушал ему доверия — его Оселки113 были дураками не только напыщенными, но к тому же ещё и скучными.
«Что до меня, то я скорей готов выносить вашу слабость, чем носить вас самих. Хотя, пожалуй, если бы я вас нёс, груз был бы не очень велик, потому что, думается мне, в кошельке у вас нет ни гроша».
Такое острословие самым неприятным образом напоминало ему Пентлендов. Только Шута в «Лире» он считал восхитительным — печального, трагического, таинственного Шута. А что до остальных, он занимался тем, что сочинял на них пародии, которые, заверял он себя с дьявольской усмешкой, заставят потомство надорвать животики: «Да, дядюшка, если бы страстной четверг пришёлся на прошлую среду, я бы окаплунил твоего петуха, как сказал Том О'Лудгет пастуху, когда увидел, что пастушьи сумки отцвели. Ты лаешь в две глотки, Цербер? Лежать, пёс, лежать!"
Признанные красоты его редко трогали (может быть, потому, что он постоянно их слышал), а кроме того, ему казалось, что Шекспир часто выражался нелепо и напыщенно там, где простота была бы гораздо уместнее, — например, в той сцене, когда Лаэрт, узнав от королевы, что его сестра утонула, произносит:
Офелия, тебе довольно влаги,
И слёзы я сдержу.
Нет, это неподражаемо (думал он). Да-да, Бен114! Лучше бы он вычеркнул их сотню. Тысячу!
Но его завораживали другие монологи, которые декламаторы не замечают, — такие, как страшный и потрясающий призыв Эдмонда в «Короле Лире», весь пропитанный порочностью, который начинается словами:
Природа, ты — моя богиня,
— и кончается:
Заступниками будьте, боги,
Всем незаконным сыновьям.
Монолог этот был тёмен, как ночь, порочен, как Негритянский квартал, необъятен, как стихийные ветры, которые завывали в горах, — он декламировал его в чёрные часы своего труда темноте и ветру. Он понимал этот монолог, он наслаждался его злобой, ибо это была злоба земли, злоба незаконной природы. Это был призыв к изгоям, клич, обращённый к тем, кто за оградой, к мятежным ангелам и ко всем людям, которые слишком высоки ростом.
Елизаветинская драма, помимо произведений Шекспира, была ему неизвестна. Но он очень скоро познакомился с прозой Бена Джонсона, на которого Маргарет смотрела, как на литературного Фальстафа, со снисходительностью школьной учительницы извиняя его раблезианские эксцессы, как простительные причуды гения.
Литературная вакханалия будила в ней несколько академическую весёлость — так преподаватель в баптистском колледже аппетитно причмокивает и благодушно сияет улыбками на своих студентов, когда читает о хересе, о портере и о кружках, пенящихся душистым элем. Всё это входит в традиции либерализма. Широкообразованные люди всегда терпимы. Живое свидетельство тому — профессор Чикагского университета Альберт Торндайк Феркинс в «Соколе» в Сохо115. Мужественно улыбаясь, он сидит за полупинтой горького пива в обществе мелкого жулика, кривобокой буфетчицы с широким задом и съёмными зубами и трёх компанейских проституток с Лайл-стрит, которые лихо расправляются о двумя пинтами тёмного пива. С живым нетерпением он ожидает появления Г. К. Честертона116 и Э. В. Льюкаса117.
— О, неповторимый Бен Джонсон, — с мягким смехом вздохнула Маргарет Леонард. — О господи!
— Боже мой, мальчик, — взревела Шеба, на лету подхватывая предложенную тему разговора и шумно облизывая выпачканные маслом пальцы перед тем, как ринуться в бой. — Да благословит его бог! — Её волосатое красное лицо пылало, как мак, глаза в красных прожилках слёзно блестели. — Да благословит его бог, Джин! Он был насквозь английским, как ростбиф и кружка душистого эля!
— О господи! — вздохнула Маргарет. — Он был истинным гением. — Затуманенными глазами она смотрела вдаль, а на её губах дёргалась ниточка смеха.
— У-и-и! — мягко засмеялась она. — Старина Бен!
— И послушай, Джин, — продолжала Шеба и наклонилась вперёд, упершись толстой ладонью в колено. — Ты знаешь, что величайшая дань уважения гению Шекспира вышла из-под его пера?118
— Да, мальчик! — сказала Маргарет. Её глаза потемнели, голос стал чуть хриплым. Он боялся, что она расплачется.
— И всё же эти дураки, — вопила Шеба, — подлые, слабоумные, хлебающие помои дураки…
— У-и-и! — мягко стонала Маргарет. Джон Дорси повернул своё меловое лицо к мальчику и заржал с бессмысленным одобрением. О, так рассеянно!
— …они ведь все такие — имеют наглость утверждать, что он ему завидовал!
— Пф! — нетерпеливо сказала Маргарет. — Это всё вздор.
— Они сами не знают, что говорят! — Шеба повернула к тему внезапно заулыбавшееся лицо. — Наглые выскочки! А мы должны им объяснять, Джин! — сказала она.
Он начал потихоньку соскальзывать с плетёного кресла на пол. Джон Дорси хлопнул себя по толстому бедру и наклонился вперёд с самопроизвольным ржанием, брызгая слюной.
— Господи помилуй! — пропыхтел он, задыхаясь.
— Я на днях разговаривала с одним субъектом, — сказала Шеба, — с адвокатом, которому полагалось бы что-то знать, и я процитировала строку из «Венецианского купца», известную любому школьнику: «Не надо милосердье принуждать». Он поглядел на меня так, словно решил, что я сумасшедшая.
— Боже великий! — сказала Маргарет застывшим голосом.
— Я сказала, послушайте, мистер Имярек, может, вы и ловкий адвокат, может, у вас и правда есть миллион долларов, как все говорят, но вы ещё многого и многого не знаете. Есть множество вещей, которых нельзя купить за деньги, сынок, и одна из них — это общество культурных мужчин и женщин.
— Пф! — сказал мистер Леонард. — Что эти сморчки знают о духовных ценностях? С тем же успехом можно потребовать от какого-нибудь чернокожего батрака, чтобы он перевёл строфу Гомера. — Меловыми пальцами он схватил со стола стакан с простоквашей и, сосредоточенно наклонив его, подцепил ложечкой большой трепещущий кусок и отправил его в рот. — Нет, сэр, — засмеялся он. — Возможно, в налоговых книгах они и Большие Люди, но когда они пытаются, как говорится, водить знакомство с культурными мужчинами и женщинами, они… они… — он начал ржать, — они — пустое место, и больше ничего.
— Что человеку приобрести весь мир, — сказала Шеба, — если он потеряет…
— О господи! — вздохнула Маргарет, покачивая дымно-тёмными глазами. — Ну, скажу я вам!
И она сказала ему. Она сказала ему, как глубоко Лебедь Эйвона119 знал человеческое сердце, какие полнокровные и разнообразные характеры он создавал, каким колоссальным обладал юмором.
— «Сражался добрый час по шрусберийским часам!"120 — Она засмеялась. — Толстый плут! Только представь себе: мужчина следит за временем!
И дальше, убедительно:
— Так было принято в ту эпоху, Джин. И когда ты прочтёшь пьесы его современников, ты убедишься, насколько чище их всех он был.
Но она постоянно пропускала то слово, то строку. Чуть-чуть пятнистый Лебедь Эйвона — слегка запачканный эпохой. Ну и, кроме того, Библия.
Дымные огарки времени. «Парнас — вид с горы Синай» — лекция с волшебным фонарём профессора пресвитерианского колледжа Мактевиша (доктора богословия).
— И заметь, Юджин, — сказала она, — он нигде не показывает порок привлекательным.
— Но почему же? — спросил он. — А Фальстаф?
— Да, — ответила она. — И ты знаешь, что с ним случилось, не так ли?
— Ну, — задумался он, — он умер.
— Вот видишь! — закончила она с торжествующим предостережением.
Вижу ли я? Воздаяние за грехи. А кстати, каково воздаяние за добродетель? Лучшие умирают молодыми.
У-у-у! У-у-у! У-у-у!
Попал я в беду!
Я предавался пороку,
И вот умираю до сроку —
На восьмидесятом году!
— И ещё заметь, — сказала она, — характеры его персонажей никогда не бывают застывшими. Ты всё время видишь их в процессе роста. Ни один не остаётся в конце таким, каким он был в начале.
Вначале было слово. Я — Альфа и Омега. Лир в процессе роста. Он стал старым и сумасшедшим. Результат процесса роста.
Этой мелкой критической разменной монеты она набралась из лекций в колледже и из книг. Все эти клише были — и, возможно, остаются — частью гладенького жаргона педантов. Но ей они настоящего вреда не причинили. Это было просто то, что говорят люди. Она виновато чувствовала себя обязанной украшать свои объяснения этой мишурой — она боялась, что сама она даёт недостаточно. А давала она всего только чувство, которое было настолько верным, настолько безошибочным, что она так же не могла бы плохо прочесть великие стихи, как плохие — хорошо. У неё был голос, взысканный богом. Она была свирелью демонического экстаза. Она была одержимой — она не знала, в чём это заключалось, но знала, когда наступал миг одержимости. Поющие языки