— Улыбайтесь, улыбайтесь, улыб-б-байтесь, чёрт вас дери! — ругался он сквозь скрежещущие зубы.
Впервые в жизни он почувствовал ненависть ко всему тому, что слишком уютно укладывается в мерки. Он начал испытывать неприязнь и зависть к незаметной ординарности, несущей печать общности, — к бесчисленным рукам, ногам, запястьям, ступням и торсам, которые удобно сформированы для готовой одежды. И где бы он ни встречал смазливую правильность, он её ненавидел — глупо красивых юношей с сияющими волосами, разделёнными на ровный пробор, с уверенными, сильными, не длинными и не короткими ногами, выписывающими грациозные па на полу танцевального зала. Он жаждал стать свидетелем какого-нибудь их глупого промаха — пусть бы кто-нибудь из них споткнулся и растянулся на земле во весь рост, испортил воздух, потерял стратегическую пуговицу в смешанном обществе, не заметил, болтая с хорошенькой девушкой, что рубашка выбилась у него из брюк. Но они не делали ошибок.
Когда он проходил по территории университета, он слышал, как его насмешливо окликают из десятка бесстрастных окон, он слышал сдерживаемый смех и скрежетал зубами. А ночью, костенея от стыда в тёмной постели, он рвал пальцами простыню, потому что в его мозгу, рождённый неуравновешенным воображением, раздутым самолюбием сосредоточенной в себе натуры, пылал образ аудитории, полной студентами — полной ухмыляющимися летописцами его выходок. Он душил рвущийся из горла вопль пальцами, скрюченными в когти. Он хотел стереть постыдную минуту, распустить ткань. Ему казалось, что он погиб бесповоротно, что начало его университетской карьеры помечено нелепостями, которых никто никогда не забудет, и что у него есть только один выход: все остающиеся четыре года постараться быть как можно незаметнее. Он видел себя в наряде клоуна и со жгучим презрением к себе вспоминал свои прежние мечты об успехе и популярности.
Искать сочувствия ему было не у кого — друзей у него не было. Его представления о студенческой жизни были романтическими и неясными, — он почерпнул их из книг, и к ним примешивались воспоминания о Стовере в Йельском университете, о юном Фреде Фирноте и весёлых юнцах, которые, дружески ухватив друг друга под руки, во весь голос распевали университетский гимн. Никто не сообщил ему даже самых примитивных сведений о довольно-таки примитивной жизни американских университетов. Его не предупредили о различных табу студенческого существования. И в результате он наивно вступил в свою новую жизнь совсем к ней неподготовленным, как и в дальнейшем он вступал в каждую свою новую жизнь (если не считать его дурманных грёз о себе — незнакомце в Аркадии).
Он был один. Он был отчаянно одинок.
Однако университет был чудесным, незабываемым местом. Он находился в маленьком городке Пулпит-Хилл в самой середине большого штата. Студенты приезжали на автобусах из унылого табачного городка Эксетер в двенадцати милях от университета. Окрестности его были необжитыми, мощными и безобразными — холмистый край полей, перелесков и оврагов. Однако сам университет был погребён в сельской глуши; он был расположен на большом столовом холме, который круто поднимался над равниной. Добравшись до вершины холма, вы внезапно оказывались в конце извилистой улицы, по сторонам которой располагались дома преподавателей и которая тянулась на милю до центра городка и до университета. Территория его занимала широкое пространство прекрасных газонов и великолепных старых деревьев. Ближний конец её замыкали построенные по сторонам внутреннего квадратного двора кирпичные здания начала XIX века. Дальше беспорядочно располагались корпуса поновее, построенные в скверной современной манере (неогреческий педагогизм); за ними начинались густые леса. Университет ещё хранил в себе приятный привкус нетронутой глуши — в нём была отчуждённость, очарование уединения. Юджину он казался провинциальным аванпостом великой Римской империи — первобытная глушь подкрадывалась к нему, как хищный зверь.
Его бедность, его столетняя борьба с лесом придали университету тихую нежность и красоту, от которых он в дальнейшем отказался. В нём жил чудесный авторитет провинциализма — провинциализма старинного Юга. Тут ничто не имело значения, кроме штата. Штат был могучей империей, богатейшим царством, а дальше лежал неведомый полуварварский мир.
Лишь немногие сыны этого университета оставили след в жизни страны — из его стен вышел один из малоизвестных президентов Соединённых Штатов и два-три члена кабинета, но мало кто и искал таких лавров: стать великим человеком в собственном штате — вот это была настоящая слава. А всё остальное большого значения не имело.
В этой пасторальной обстановке молодые люди получали возможность приятно бездельничать четыре упоительных ленивых года. О, там, бог свидетель, хватало монастырского уединения для самых подвижнических занятий, но редкостная романтичность атмосферы, безрассудная щедрость весны, густо усыпанной цветами и утопающей в душистом тепле зелёного мерцающего света, быстро и надежно клали конец жалким потугам книжных червей. Вместо того чтобы заниматься, они бездельничали и общались с собственными душами или же с великой энергией и энтузиазмом участвовали в деятельности хоровых клубов, спортивных команд, политических обществ, землячеств, ораторских и драматических клубов. И они разговаривали. Они непрерывно разговаривали под деревьями, у обвитых плющом стен, собираясь в комнате приятеля, — они разговаривали, развалясь кто на чём: они вели безумолчные, очаровательные, пустопорожние южные беседы; с непринуждённой красноречивой лёгкостью они говорили о Боге, Дьяволе, философии и девушках, о политике, спорте, землячествах и девушках… Бог мой! Как они говорили!
— Заметьте, — прошепелявил мистер Торрингтон, в своё время побывавший в Оксфорде на стипендию Родса205 (Пулпит-Хилл и Мертон, 1914 год), — заметьте, как искусно он поддерживает напряжение до самого финала. Заметьте, с каким совершенным мастерством он создаёт кульминацию, не открывая своей идеи вплоть до самого последнего слова.
Собственно говоря, и дальше не открывая.
«Наконец-то, — думал Юджин, — я получаю образование». Наверное, это замечательное произведение, раз оно такое скучное. Когда больно, зубной врач уверяет, что это как раз и полезно. Демократия, несомненно, существует, потому что она так, так серьёзна. Она есть, потому что она столь элегантно набальзамирована и покоится в мраморном мавзолее языка. Эссе университетских выпускников — Вудро Вильсон206, лорд Брайс207 и декан Бриггс208.
Но во всём этом нет ни слова о громком резком голосе Америки, о политических съездах, о Твиде и Таммани, о «большой дубинке"209, линчеваниях и поджаривании чёрной скотинки, о бостонских ирландцах и проклятых махинациях папы римского, разоблачённых в «Вавилонской трубе» (дем.), о насилиях над бельгийскими девушками, алкоголе, нефти, Уолл-стрите и Мексике.
Всё это, сказал бы мистер Торрингтон, было временным и случайным. Преходящим.
Мистер Торрингтон влажно улыбнулся Юджину и ласково усадил его в кресло, интимно подвинутое к самому его столу.
— Мистер… Мистер… — сказал он, роясь в карточках.
— Гант, — сказал Юджин.
— Ах, да! Мистер Гант. — Он улыбнулся своей непростительной забывчивости. — Нуте-с, как у вас дела с дополнительным чтением?
«Но как, — думал Юджин, — у меня дела с моим основным чтением?»
Любит ли он читать? А… прекрасно, прекрасно. Он рад это слышать. Истинный университет в наши дни, сказал Карлейль (он выразил надежду, что Юджину нравится старый грубиян Томас), — это хорошая библиотека.
— Да, сэр, — сказал Юджин.
Именно таков, насколько ему известно, оксфордский план. О да, он был там — три года. Его кроткие глаза оживились. Ах, прогуливаться там по главной улице в тёплый весенний день, останавливаясь перед витринами книжных лавок и разглядывая сокровища, которые можно было приобрести буквально за гроши! Потом — пить чай у Бьюла или у кого-нибудь из друзей, или прогуливаться по полям или в садах колледжа св. Магдалины, или глядеть сверху в квадратные дворы, на весёлый карнавал юности. Ах-ах! Замечательное место? Ну… он так не сказал бы. Всё зависит от того, что подразумевать под «замечательным местом». Во многом распущенность мыслей — к несчастью, как ему кажется, более преобладающая среди американской, нежели среди английской молодёжи, — возникает именно из неопределённых словоизлияний, из употребления слов без чётко сформулированного смысла.
— Да, сэр, — сказал Юджин.
Замечательное место? Ну, он так бы не сказал. Типично американское выражение. И масляногубо он обратил на Юджина улыбку мягкой враждебности.
— Оно убивает, — заметил он, — бесплодный энтузиазм.
Юджин слегка побелел.
— Это чудесно, — сказал он.
Нуте-с… дайте поглядеть. Любит ли он пьесы — современную драматургию? Превосходно. В области современной драматургии они создают кое-что интересное. Барри…210 о, очаровательнейший человек! Что-что? Шоу!211
— Да, сэр, — сказал Юджин. — Я читал всё остальное. Сейчас вышел новый сборник.
— О, но право же! Мой милый мальчик! — сказал мистер Торрингтон с мягким изумлением. Он пожал плечами и стал вежливо равнодушен. Пожалуйста, если ему так хочется. Конечно, по его мнению, жаль тратить время на это, когда там действительно создают первоклассные вещи. Но в этом-то как раз и беда. Подобный человек привлекает именно тех, чей вкус ещё не образовался, способность судить критически не сложилась. Сверкающая приманка для незрелых умов. О да! Бесспорно, он забавен. Умен — пожалуй, но следа он не оставит. И — не кажется ли ему — чуть-чуть вульгарен? Или он и сам это заметил? Да… безусловно, струя забавного кельтского юмора, имеющего свою привлекательность, но преходящая. Он далёк от основного потока лучшей современной мысли.