Взгляни на дом свой — страница 14 из 21

с тех фотографий, что лежат передо мной. Это большие чёрно-белые фотографии работников завода, снятые неизвестным фотографом для заводской Доски Почёта. Они так и не были вывешены, Доски Почёта отменили, стоят они пустые, не только здесь, по всей стране. Завод потерял в одночасье главное — память о прошлом и веру в будущее, всем вдруг показалось, что чтить теперь некого, все ждали новую жизнь, в которой, возможно, будут другие герои, а может, вообще не будет героев. Местную газету даже переименовали из «Ленинского знамени» в «Новое время». И в этом новом времени не было места этим людям, вместе с Доской Почёта фотографии сложили в гору мусора в дальнем углу оформительской мастерской Завода.


Однажды я взял эти фотографии и повёз в Непал. Я слышал, что Урал и Гималаи — это одна горная цепь, одного происхождения. Только Урал старше, поэтому ниже, как-то сгорбленней, что ли. Поэтому я решил поднять своих уральцев на Аннапурну, пусть они увидят мир с высоты облаков, а мы увидим их, восходящих на третью вершину мира. По пути на базовый лагерь мы встретили вереницу индийских альпинистов, которых я попросил взять в руки портреты уральских трудящихся и сфотографироваться на фоне гор. И вот стоят чёрные лицом индусы и гурунги и держат в руках Антипина Михаила Ивановича, Стенина Сергея Фёдоровича, Екенина Владимира, Бодрова Николая, Тихонову Антонину и ещё десяток людей, которые должны были висеть на Доске Почёта, но не пришлось. И вот теперь они поднялись выше Уральских гор, на гору Аннапурна. И бездонный космос в их глазах растворился в космосе Гималаев, в космосе вечности. А в глазах альпинистов, держащих фотографии, я увидел неловкость, даже страх. Что за люди здесь на этих карточках, вопрошали индусы, что попросил подержать этот странный русский, живы ли они, не утащат ли они их души туда, в этот дикий и древний край, может, этот Урал вообще не существует, да и эти люди давно уже в загробном мире? Иногда мне кажется, что они правы. Урала нет, это всего лишь морок, сон, прошедшее время, метафора небытия…

Небольшой городок, порождённый когда-то Заводом и Заводом же убиваемый, скоро станет призраком, руины его будут множиться, а люди исчезать в небытии, как некогда исчезла чудь, населявшая дикие леса Урала, вытесненная русским работным людом. Эти низкорослые, косолапые, одетые в шкуры охотники ушли в тайгу за Камень, на север, и ещё дальше, а потом и вовсе вымерли. Так и сейчас, гамаюны уходят, кто в Город, кто ещё дальше, а некоторые тихо тлеют в бетонных квартирках МЖК, наблюдая растущую из щелей половиц мокрицу, вслушиваясь в бесконечный шум прокатного цеха за окном. А кто в деревянных избах, те смотрят, задрав тёмные лица, на звёзды в прорехи крыш, и души их утекают тонкими ручейками на Алголь, Бетельгейзе, Альдебаран и Юпитер. По улицам теперь ходят иноземцы, смуглое племя пришельцев, которым безразличен Завод и его жизнь, да и, по большому счету, безразлична жизнь аборигенов. Племена приехали сюда из южных земель, чтобы поселиться здесь навсегда, а местные, скажут они на ломаном русском, они могут пока не уходить, они им нужны, чтобы обменивать пахнущие гнилью помидоры и кабачки, мятые сливы и терпкую траву на рублёвые деньги. Иноземцы эти размножаются почкованием, детей уже никто не считает, они жужжат и мерцают чёрными головами в сером дневном свете, а по дорогам катятся их родители на старых починенных авто, из них разносятся по городку варварские караоке, стучат барабаны, бряцают сабли, летят воображаемые стрелы… Теперь можно и не везти уральцев в Гималаи, Гималаи сами пришли к ним.

Откуда могли знать водолазы, что пора уходить, ведь они покинули нас до наступления тёмных племён, за несколько лет, а если бы они остались, то смогли бы, конечно, воспрепятствовать пришлым издалека людям? Теперь уже поздно, процесс необратим, медицина бессильна, земля наша потеряна.


Леонтий покинул посёлок и уже давно жил в другом городе, огромном мегаполисе, среди высоких домов и потоков машин шёл он с портфелем в институт изучать медицину. Зима казалась ему сырой и очень холодной, он никак не мог привыкнуть к новой зиме, хотя температура здесь не падала ниже двадцати градусов. Снега этой зимой в столице было так много, что Леонтий добирался до своего института на лыжах. Однажды он забыл в «анатомичке» свои лыжи, и когда вернулся за ними через несколько дней, то под лыжами на сером кафельном полу всё ещё была лужа от растаявшего снега. После вскрытия тела умершего обычно студенты разрезали желудок. Почти всегда там находилась непереваренная пища, но однажды Леонтий нашёл там часы, они были золотые и тикали, через два дня он подарил их своему другу на день рождения. И вот однажды ночью приснился Леонтию великий желудок, вскрытый им, как обычный желудок мёртвого, но вместо непереваренной пищи он был полон драгоценных камней: сапфиры, изумруды, рубины и опалы, бирюза, яшма, лунный камень и другие самоцветы посыпались на мраморный стол, ослепив своим сиянием. Проснувшись, Леонтий подумал: на февральские каникулы я поеду домой и найду ту поляну, где лежал когда-то великий желудок. Но февраль прошёл, наступила весна, Леонтий так и не поехал к себе на родину, он женился, прописался в столице, жил в Коломенском у своей жены. Иногда он брал лыжи и катался неподалёку на пустырях, на пологих берегах Москвы-реки, у старого шлюза. Тонкий слой снега, отсутствие леса, бесконечные заборы и огромные дома — всё говорило ему: здесь и сейчас, никогда ты не встретишь великий желудок.

Зелёный фотоальбом

Из немногих вещей, которые сохранились у меня от родителей, главное место занимает альбом с фотографиями. Страницы сизого цвета пробиты двойными закруглёнными дырочками-скобками для крепления фотографий, сам альбом обтянут зелёным плюшем, по сей день не потерявшим яркости. На передней сторонке альбома — круглый рельеф с изображением печально сидящей девушки. Альбом этот был у нас всегда. Помню, что, когда приходили гости, мать доставала альбом и все листали его, рассматривали фотографии, передавая из рук в руки.

Есть в этом альбоме фотография родителей, сделанная весной 1941 года перед их свадьбой в городке Белая Церковь на Украине, куда отец был призван на военную службу. Отец в форме младшего лейтенанта артиллерийских войск, мать в белой блузке и тёмном жакете, и вторая фотография, того же времени, мать одна, с той же причёской, но в берете. Фотография матери вся в заломах, один уголок оторван, а на обороте её рукой написано: «Эта фотография прошла всю войну 1941–1945 г.». И не только войну, она побывала вместе с отцом в немецком плену, прошла несколько концлагерей, потом проверочно-фильтрационный лагерь НКВД, где отец оказался после того, как его лагерь освободили американские войска. Он вернулся с войны только с этой фотографией, без орденов и медалей, в старой гимнастёрке с чужого плеча, без погон и звания: военнопленных не награждали. Возвращение его случилось только зимой 1945 года, когда все уже решили, что он пропал без вести. С поезда не решился идти домой, пошёл к дяде Ване, младшему брату матери, спросить, как Рая, ждёт ли его, вдруг вышла замуж, раз он пропал на пять лет. Ваня побежал в дом Тягуновых в Нудовскую, к моему деду и бабке с вестью, что Саша вернулся. У бабки отнялась рука. Мать в школе, за ней побежал мой двоюродный брат Борька. В общем — всё обошлось, бабка пришла в себя, ещё долго жила, дед умер в 1948-м. Свою бабушку помню, но смутно, а деда только по рассказам. Отец ходил в военкомат, отмечался там, как все бывшие военнопленные. Смотрели на них косо, считалось, что они предатели, раз попали во вражеский плен, тем более так говорил товарищ Сталин. Ветеранское удостоверение он получил только в 60-х годах. В партии не восстановился. О войне нам ничего не рассказывал, молчал. Всю историю его войны я узнаю, когда отца уже не будет.

Я жалею, что не расспросил мать о других старых фотографиях, теперь уже поздно, почти всех, кто смотрит с этих фотографий, уже нет на свете. Иногда я открываю этот зелёный плюшевый альбом и перебираю фотографии, и они начинают говорить со мной. Я вижу себя маленьким мальчиком среди многочисленной родни: она окружает меня, мать стоит рядом, в строгом тёмном платье, отец немного в стороне, в белой рубашке и фуражке. Вот мои старшие братья Лёрка и Женька, дядя Саша, дядя Ваня, дядя Вася, тётя Катя, тётя Поля, тётя Нина и тётя Лёля, двоюродные братья Борис, Юрка, Мишка, Шурик, сестра Рита… Всех не перечесть. Всех надо вспомнить.

Фотоальбом мягкий и тёплый, как плюшевый мишка, лежит в моих руках, и в нём бьется птицей сердце памяти. Нет в нём только фотографии моего деда по отцу. Звали его Иван Григорьевич Тишков, был он крестьянином в деревне Коркино, там и родился у него в 1912 году сын Саша, мой отец. Не сохранил он фотографию отца, то ли потерял, то ли по умыслу не сберёг, так как утаивал судьбу своего отца, чтобы его, как сына «врага народа», не выгнали из педучилища города Ревда, куда он уехал после того, как отца сослали в Ханты-Мансийский край, посёлок Ягодное. В 1937 году Ивана Григорьевича увезли оттуда в Тюмень и расстреляли по приговору Омской тройки НКВД.

Это я всё узнал уже после смерти моих родителей, совсем случайно, нашёл имя своего деда в списках невинно убиенных, обнародованных в Интернете. И вот всё собираюсь поехать в Тюмень, пойти в эти самые органы, чтобы затребовать его дело, найти его фотографию, но что-то удерживает меня, не пускает, где-то внутри звучит голос: нет, не найдёшь ты ничего, пусто, голо там, бессмысленно. Ты теперь здесь на земле, ты его побег, так и живи, как живёт ветвь дерева, не знающая, как выглядит корень её дерева. Только чувствует сердцевиной, что есть этот корень, а она — продолжение дерева.

Безымянная

Осенью семнадцатого года меня пригласили принять участие в выставке, посвящённой тюменскому ковру. Они как будто знали, что Тюмень для меня была тем рубежом, куда я собирался. Я сразу согласился, и не только по причине странной любви к коврам: в моей мастерской на Южной хранится много ковров. Один я забрал из общего домового коридора — Валя Волков, сосед, сын гениальной наивной художницы Елены Андреевны Волковой, выбрасывал огромный, безумной раскраски ковёр, прибирал маленькую свою квартирку-студию для сдачи — новые жильцы не одобрят «пылесборник», раскинувшийся на всю комнату. Дворник Алим уже уносил ковёр, свёрнутый в трубу, я остановил, забрал и поставил его в угол, сам не знаю зачем. Положить мне его некуда, повесить — тем более. Три ковра моей матери, один был Александра Давыдовича, два — из дома в Нижних Сергах, помню их рисунок с самого раннего детства. Эти ковры были квадратными экранами, порталами, через которые я мог уйти в сказочный потерянный мир, узоры этих ковров тогда, в детстве, завораживали меня своими волшебными цветами, кружили голову, манили