Александра
Матрёны
Анны
Марфы
Отдал листки и какие-то деньги, женщина в ларьке предложила мне совершить сорокодневное поминовение деда Ивана. Да, спасибо, сказал я и вышел из храма. Двор был весь чистый и белый от выпавшего снега, дворник собирал его фанерной лопатой, обитой жестью, в холмики у забора. Много холмиков, сотни и тысячи холмиков вокруг, десятки тысяч могилок без имени, без фамилии, без крестов и камней, просто холмики, запорошённые снегом, по всей России окружают меня, под каким из них лежит мой дед Иван Григорьевич, разве возможно понять. Может, этот, или тот, малая вероятность, но всё же, всё же…
Выставка открылась вовремя, моя работа «Безымянная» расположилась в дальнем правом углу. Для «могилки» мне выдали огромный ковёр с ярко-красными георгинами на чёрном фоне и чёрно-красной каймой по краям. Автора ковра звали Тюменцева, так было написано на белом кусочке ткани, пришитом к изнанке ковра, тюменский ковёр работы Тюменцевой… тридцать лет прошло с того времени, как он был соткан. Хранитель коллекции ковров, невысокая женщина в голубом халате и очках, посмотрев на мою инсталляцию, попросила сделать холмик побольше, чтобы ковёр не потерял своей формы. Я подложил ещё какие-то тряпки под середину ковра, что, собственно, ещё больше увеличило сходство его с могильным холмиком. И тихо присел на деревянную скамеечку рядом. День закончился, и подходило к концу моё путешествие на край ночи, в Тюмень, куда я уже никогда не вернусь.
Через какое-то время я всё-таки решил развеять свои сомнения, может, и не дед вовсе это был мой, чью могилу я так упорно искал, летал в Зауралье, бродил по тюменской чёрной земле. В Туринске в архивах мне сообщили, что все документы отправили в областной архив, туда особо не достучишься, хотел выяснить имена родителей отца, может, в каких-то гроссбухах от 1912 года есть запись о его рождении. Наконец, мне удалось найти мою родню в селе Коркино, у матери в записной книжке были какие-то имена, телефоны, адреса — не все они были перечёркнуты. И, благодаря изысканиям сотрудницы администрации села Коркинское Марии Дёминой, нашлась «похозяйственная книга» за 1941 год, где записана моя бабушка и её дети, они помогли найти мою двоюродную сестру. И та рассказала, что деда нашего звали Иван Савватеевич Тишков, а бабушку — Александра Степановна Малкова, жили они на улице Береговой, на высоком берегу реки Тура. Тот самый дом, который я помню, на три окна, и реку, жёлтую от глины. Умер мой дед рано, сам, по болезни, ещё до войны, погребён на старом коркинском кладбище. Так что оказалось, что сослан и расстрелян в Тюмени был другой Иван Тишков, житель нашей маленькой деревни Коркино, дворов-то там было всего десятка два, вот ведь совпадение какое, два Ивана Тишкова жили в деревне Коркино. Да разве это что-то меняет, что это был не мой дед, а кого-то другого — дед, отец, брат или однофамилец? Он тоже мой дед, отец моего отца, и я буду чтить память о нём в моей душе. Нет его могилы на этой земле, как не осталось могилы и моего настоящего деда — старое коркинское кладбище снесли в своё время, раскатав в пыль, обратив место последнего пристанища умерших в пустырь без крестов и плит, даже без холмиков.
Безымянная земля, без памятных знаков, вешек и кенотафов, пустая земля простирается передо мной. Я иду по этой земле, а из чёрных глубин её сквозь дёрн, сквозь листья травы, сквозь пыль и асфальт слышится невнятная людская речь, тихие стоны, даже пение. И я начинаю различать в этом подземном хоре явственные слова: не забудь, что мы были, помни нас, помни, что мы были когда-то, мы были живы и тоже шли, как ты, по земле, пока не упали ниц, истощённые, безжизненные, измученные; и земля поглотила нас, оставленных жизнью, опутав корнями травы, растворив навсегда в чёрной почве. Все мы, в сущности, идём по кладбищу, кто-то смотрит в небо, не замечая крестов, кто-то, как я, немного сутулясь, смотрит в землю, безымянную землю, повторяя про себя имена, бесчисленные имена некогда живших людей. И тем самым, возможно, воскрешаю их на этой земле.
Часы под камнем
В памяти возникают острова, так туман открывает чёрные горы, в них загораются созвездия лиц, объединённые островом-семьёй. Тягуновы, Мартьяновы, Тишковы и другие уральские фамилии становятся теперь сгустками памяти, кластерами. Как абажуры моего детства, они черны-цветны и матерчаты, одевают свет изношенной одеждой, колышутся немыми колоколами. Тёмные кластеры памяти, затины погасшего света, уходящие уральские горы. И в этих глубинах, как серо-зелёные окуни, мелькают тени моих ушедших родных. Мать была ближе ко мне, её утрату я переживал тяжелее и дольше, чем потерю отца. Но сейчас всё больше думаю о невозвращённом долге моему отцу — рассказать о нём больше, чем я знал, что получил в наследство от него: нервическую конституцию, беспокойство опоздать на поезд, страх замкнутого пространства, боязнь конфликтов, мягкотелость и отчуждённость от человеческой общности.
Больница находилась почти на самой вершине горы. Так она и называлась, эта гора — Больничная гора. Большое трёхэтажное здание из белого кирпича стояло у самой кромки леса, окружённое берёзовой рощей, рядом находился длинный барачного типа деревянный двухэтажный дом, в нём была поликлиника, в ещё одном похожем жили приезжие врачи и фельдшеры. Леонтий понимался по тропинке, ведущей в больницу, далее шла лестница с перилами, грубо сваренными из металлических труб. Дорога наверх была долгой и утомительной. Больные с узелками шли рядом, останавливались, тяжело дыша, держась за перила, чтобы не упасть от усталости. Некоторые сидели прямо на ступеньках, уронив голову на колени, казалось, они спали. С берёз падали стрижи, резко сворачивали у земли и взмывали вверх, громко вереща, но спящие не поднимали голов, им снилось, что они бегут по огромному цветущему колокольчиками полю, держась за руки, совсем юные, здоровые и счастливые. Леонтий поднимался уже несколько часов, наконец, он увидел больницу, здание нависло над ним, огромное, как дворец, шесть колонн образовывали портик, обрамляющий центральный вход. Ему предстояло взойти ещё по торжественным мраморным лестницам, истоптанным тысячами посетителей приёмного отделения. По бокам лестницы стояли гипсовые вазоны с чахлыми кустиками неразличимых цветов. Над высокими, крашенными белой масляной краской дверями красовался гипсовый барельеф с врачом, возложившим руку утешающим жестом на плечо сидящего на койке печального больного. Над ними был изображён кубок, обвитый змеёй. У самых дверей стоял отец Леонтия, он приложил ко лбу козырьком руку, всматриваясь в даль. Наконец он увидел своего сына и протянул к нему руки:
— Что так долго шёл, Леонтий? — произнёс отец.
Они прошли внутрь здания, присели на деревянную скамью, Леонтий молча вытащил из сумки уже остывшие пирожки с капустой, которые испекла мать, треугольный пакет молока и отдал отцу. Они посидели ещё минут десять, потом встали, и отец обнял Леонтия, прощаясь.
— До свидания, сын, — отстраняясь от Леонтия, сказал отец и вдруг покачнулся, закрыл глаза и медленно опустился на пол.
Ноги его сложились, как будто в брюках было пусто. Отец раскинул руки и упал навзничь на застеленный мраморными плитками пол залы. Стоящие по углам пациенты и посетители обернулись на упавшего, разговоры смолкли, в тишине громко слышалось тиканье больничных часов, отмеряющее вечность. Эти часы здесь были всегда, даже когда ещё не было больницы, говорят, что само здание построили здесь, потому что нашли их на вершине этой горы под серым камнем. Грибники нашли, ходили вокруг и около, собирали рыжики, услышали тиканье из-под земли, подняли край мха и увидели большие часы, лежащие в ложе из прелых сосновых иголок. Вот и заложили здесь больницу, а гору назвали — Больничной горой. Это рассказал Леонтию врач, который выдал справку о смерти его отца.
— Ваш отец, Леонтий, умер, скорее всего, от обширного инфаркта, у него не было шансов, его время было отмеряно ещё тогда, достаточно много времени ему было выделено нашими часами, даже удивительно, как много времени…
Врач замолчал, его глаза закрылись, и он быстро уснул, уронив на грудь голову. Леонтий тихо вышел, затворив за собой дверь ординаторской. Ему предстоял долгий спуск с горы, позади него всё стучали и стучали часы, отмеряя путь.
Когда водолазы умирают, из шлемов их вылетают яснокрылые птицы и исчезают во мраке ночи. И тогда гаснет свет из головы Длинного Отца Водолазов, и земля погружается во тьму. А птицы присоединяются к стае таких же яснокрылых птиц, которая без устали кружит в высоте, не нужно этим птицам еды и воды, только иногда уставшие присядут на облако, отдохнут чуток и снова кружат и кружат, как небесный снег, который никогда не падает на землю. И кричат эти птицы о домах своих, оставленных на земле.
В поле моего отца
10 августа 1941 года мой отец, будучи командиром артиллерийского взвода, или, коротко, командиром пушки, был взят в плен германскими войсками у села Подвысокое на Украине и пропал на всё время Войны. Потом он вернулся на Урал к своей семье из Сибири, из советских фильтрационных лагерей, куда попал после освобождения американцами из плена. Всю войну он был заключённым в Германии, его перевозили из лагеря в лагерь, пока не закончилась война. Почти ничего отец не рассказывал об этом периоде его жизни. Только однажды он обмолвился, что попал в окружение в первые дни войны, и все были вынуждены выходить из «котла» самостоятельно. Рано утром он шёл по огромному полю, надеясь перейти линию фронта, но, судя по самолётам противника, летящим на восток, сделать это было невозможно. Приближаясь к исходу поля, он увидел неясные фигуры людей, скрытых утренним туманом, они показывали на него руками и что-то кричали на незнакомом языке. Он поднял руки и медленно пошёл к ним. Дальше был плен. И вот однажды, проезжая те украинские земли, я вглядывался в даль, в сырую дымку, в мелкий дождь, силясь разглядеть одинокую фигурку моего отца, медленно бредущего по полю с поднятыми руками навстречу неизвестности. Мне показалось, что это поле, которое мы проезжали, именно то, где это случилось. Я вышел из автобуса и побрёл по колено в мокрой траве в сторону леса. Влажный туман окутывал моё тело, перенося в прошлое. Этой земле, траве и влаге было всё равно, кто находится здесь и сейчас. Может, это был я или мой отец. Время остановилось и понеслось вспять. Всё вокруг обернулось бесконечностью. Мой путь по этому полю стал вечным возвращением, символом пути и памяти. Когда я увидел туманные очертания деревьев вдали, то ощутил тот самый страх, который испытывал мой отец, когда увидел тёмные деревья и немецких солдат с оружием, направленным в его сторону. На какое-то время я стал своим отцом, потеряв себя, как теряет своё обозначение человек, оказавшийся в глухой степи, на пустырях, в лесу, без дороги. Всё осталось только в памяти, но и она уже не нужна в этих местах, а есть только твоё пустое тело, невесомое, как стебель сухой кукурузы, и почти незаметная тропинка,