лицо, будучи в здравом уме, на контакт с иностранным журналистом не шло; такое знакомство почти гарантировало обвинение в шпионаже, ведь иностранные журналисты были шпионами по определению.
Все корреспонденции, предназначенные для иностранной прессы, подлежали обязательной цензуре. Их следовало отправлять в редакцию с московского Центрального телеграфа, где дежурил сотрудник ведомства по охране государственных тайн. С конца 30-х годов, по постановлению Политбюро, все телефонные разговоры иностранцев записывались на пленку, расшифровывались и в виде обобщенных сводок, куда входили также обзоры отправленных из Москвы корреспонденции, направлялись высшему руководству страны.
Существовали также закрытые информационные бюллетени ТАСС, содержавшие переводы опубликованных за рубежом статей, по которым можно было судить о лояльности журналистов. Наказанием за клевету было выдворение. Для того чтобы быть высланным, необязательно было «клеветать» самому — журналиста могли наказать за чужую статью, напечатанную в той же газете. При таких условиях работа в Советском Союзе в значительной мере лишалась смысла. Агентство «Reuters» в 1950 году вообще закрыло свое бюро в Москве. Корреспондент агентства вернулся лишь после смерти Сталина. Как правило, иностранные журналисты, работавшие в Москве, были связаны с Россией своей биографией, жили в ней десятилетиями. Таков был британский военный корреспондент Александер Верт, автор блестящей книги «Россия в войне. 1941–1945» — сын англичанина и русской, он родился в Петербурге, в 1917 году эмигрировал вместе с родителями, а затем вернулся в новом качестве. Я еще успел познакомиться с Эдмундом Стивенсом, корреспондентом лондонской «Sunday Times», который приехал в СССР еще до войны. Стивенс был женат на русской и жил в собственном особняке на улице Рылеева, — дом этот в брежневские времена получил известность в Москве как прибежище художников-нонконформистов. В январе 1944 года Верту и Стивенсу пришлось участвовать в грубом и позорном фарсе — освещении работы комиссии Бурденко в Катынском лесу, чьей задачей было доказать, что пленных польских офицеров на территории Советского Союза расстреляли немцы в 1941 году, а не НКВД весной 1940-го. «Так как в эту группу попросилась Кэти Гарриман, дочь американского посла, то нам достался роскошный спальный вагон и вагон-ресторан, полный икры и прочих прелестей, которых нам так не хватало во время пребывания в лесу», — писал Стивенс об этой поездке тогда, когда стало можно, — через 45 лет после того, как она состоялась. Книга же Верта с правдивым описанием того же эпизода при советской власти издавалась лишь «для служебного пользования».
В наши дни хватает стран, пребывание в которых журналиста, стремящегося к объективности, бессмысленно, а то и опасно. Из Пхеньяна, Гаваны, Тегерана слово правды доносится на Запад окольным путем. Из Зимбабве иностранных журналистов за объективность высылают. Однако прогнивший иракский режим журналистов привечал — и понятно почему. Ему требовалось мобилизовать антивоенное общественное мнение стран Запада. И он преуспел в этом.
Война в Ираке была беспрецедентна во многих отношениях, в том числе по размаху и способам информационного освещения. Никогда прежде такое количество журналистов из стран — членов коалиции не работало в столице государства-противника. Брифинги иракского министра информации ас-Саххафа были специально приурочены к утренним выпускам новостей американских телекомпаний; говорил министр, облаченный в военный мундир, по-английски. Дабы сделать очевидной его ложь, американские телеканалы делили экран пополам и, когда министр говорил, что в багдадском аэропорту нет американцев, показывали американцев в багдадском аэропорту. Но эта, вторая, картинка поступала не от аккредитованных в Багдаде, а от приписанных к войскам корреспондентов.
Пропаганда всегда, еще со времен Дельфийского оракула, была составной частью любой войны (Пифию обвиняли в том, что она «подсуживала» Ксерксу в ходе персидского вторжения). Особо важным следует признать психологическое воздействие не столько на неприятельские войска, сколько на гражданское население страны-противника; деморализовать его и тем самым лишить армию надежного тыла — вот заветная мечта всякого военного пропагандиста. Сталин знал, что делал, в первые же дни войны распорядившись отобрать у населения радиоприемники. Стоит только представить себе, какая информационная катастрофа постигла бы Кремль в первые месяцы войны, будь в то время спутниковое телевидение!
Ширер пишет, какими драконовскими методами нацистские власти пресекали прослушивание немецким населением радиопередач ВВС и какое внимание они уделяли радиовещанию на страны Европы. Однажды диктор югославской службы берлинского радио начал передачу такой преамбулой: «Дамы и господа, то, что вы приготовились услышать сегодня из Берлина, это вздор, сплошная ложь, и если вы не лишены разума, поверните ручку настройки». Передача вскоре была прервана, дерзкого диктора увели эсэсовцы.
А вот другая история на ту же тему: «На днях мать одного немецкого летчика получила от люфтваффе извещение, что ее сын пропал без вести и его следует считать погибшим. Пару дней спустя ВВС, ежедневно передающая из Лондона списки немецких военнопленных, сообщила, что ее сын в плену. На следующий день она получила восемь писем от друзей и знакомых, которые слышали, что ее сын жив и находится в плену. После этого история приобретает дурной поворот. Мать заявила на всех восьмерых в полицию, сообщив, что они слушают английское радио, и их арестовали».
Когда Ширер попытался рассказать об этом случае своим слушателям, цензор не позволил — «на том основании, что американские слушатели не оценят героизм этой женщины».
Уильям Ширер уехал из нацистской Германии в декабре 1940-го. За несколько дней до отъезда он сел и подвел подробный итог своей работе. Среди прочего в этой записи есть и рассуждение об особенностях национального характера немцев, которые сделали их легкой добычей нацистов. «Немцам как народу, — писал Ширер, — не хватает уравновешенности… Их постоянно разрывают внутренние противоречия, делающие их неуверенными, неудовлетворенными, разочарованными и заставляющие их метаться от одной крайности к другой. Веймарская республика оказалась такой законченной либеральной демократией, что немцы не справились. А теперь они кинулись в другую крайность — к тирании, поскольку демократия и либерализм заставляли их жить своим умом, думать и принимать решения как свободные люди, а в хаосе двадцатого столетия это оказалось им не под силу».
Ширер сумел вывезти из Германии свои записные книжки. Он несколько раз порывался сжечь их: «Написанного в них достаточно, чтобы повесить меня». Соблазн был особенно велик после получения немецкой выездной визы. Но в конце концов он решил, что это малодушие, и придумал способ. «Это было рискованно, но жизнь в Третьем Рейхе была сама по себе рискованным занятием. Стоило попробовать».
Он уложил бумаги в два больших металлических чемодана, а сверху набросал текстов своих передач, каждая страница которых была завизирована военной цензурой. Самый верхний слой составили штабные карты вермахта, — Ширер раздобыл их через знакомых офицеров. После этого он позвонил в штаб-квартиру гестапо на Александерплатц и сказал, что хочет пройти досмотр багажа, потому что боится, что в аэропорту у него не будет времени. Уловка сработала. Расчет Ширера строился на том, что люди, досматривающие багаж, «всегда чувствуют облегчение, если находят что-либо недозволенное». У него отобрали карты, а официальные печати на сценариях программ гестаповцев совершенно успокоили: «Ничто не впечатляет немецких полицейских сильнее, чем печати, особенно военные». Чемоданы были закрыты и опечатаны и в таком виде благополучно достигли Лиссабона, откуда Ширер отправился в США.
Уже в 1941 году он издал свои записи под заголовком «Берлинский дневник». Книга эта немало способствовала вступлению США в войну с Германией. В Америке, как ранее в Англии и Франции, идея участия в европейской войне не пользовалась поддержкой ни широких масс, ни правящего класса. Германофильские или даже пронацистские взгляды в тогдашнем американском обществе не могли считаться ни предосудительными, ни экстравагантными, ни маргинальными, ни тем более предательскими. Американский бизнес вложил огромные средства в восстановление немецкой экономики после Первой мировой войны и не желал потерять свои инвестиции. Настроения «партии мира» были господствующими. Когда в июле 1939 года, меньше чем за два месяца до начала войны, Ширер приехал в Вашингтон, он почувствовал себя белой вороной.
«Жена говорит, — записывал он в дневнике, — что с моей пессимистической точкой зрения я становлюсь самой непопулярной личностью. Беда в том, что здесь каждый знает все ответы. Они знают, что войны там не будет. Хотелось бы мне, чтобы я это знал». Этот беззаботный настрой Ширеру и удалось переломить сначала своими репортажами из Берлина и с полей европейских сражений, а затем своей книгой.
После победы он приехал в Нюрнберг освещать процесс главарей Рейха. А в 1947 году поссорился с Эдом Марроу и ушел с CBS. Причина разлада заключалась в том, что спонсор программы Ширера, производитель крема для бритья, отказал ему в поддержке, а другого рекламодателя компания ему не нашла. Сам Ширер был убежден, что его выжили с CBS за критику внешней политики США. В 1964 году Марроу, уже на пороге смерти (он был заядлый курильщик и умер от рака легких), решил помириться с Ширером и пригласил его к себе на ферму. Как писала впоследствии дочь Ширера Инга, ее отец держался во время встречи с отменной любезностью, но упрямо уклонялся от разговора о былых разногласиях.
Уильям Ширер скончался в 1993 году, не дожив двух месяцев до 90-летия. Он развелся со своей первой женой и вторым браком был женат на женщине с русским именем Ирина Луговская. Я успел списаться с ним в конце 80-х, когда корпел над ненаписанными страницами Нюрнбергского процесса. Речь шла об изнанке международного трибунала: о том, как представители держав-победителей договаривались не затрагивать в открытом судебном заседании так называемые «нежелательные вопросы», в числе которых были и Мюнхен, и пакт Риббентропа — Молотова. Но защита обвиняемых эти вопросы, напротив, усиленно муссировала. Я читал архивные документы и разыскивал свидетелей, которых тогда еще немало оставалось в живых. Ширеру я задал в письме очень конкретные вопросы. Он ответил по пунктам, тоже очень конкретно, сухо, точно и исчерпывающе, без эмоций и лишних красот слога. В этом письме чувствовалось профессиональное достоинство и уважение к коллеге, хотя я был молод и никому не известен, а он в почтенном возрасте, знаменит и увенчан всеми возможными лаврами.