нового направления», отбросив программу КПСС с постулатами о монополиях как о последней стадии перед новой эрой и т. д., возвели российских капиталистов в ранг «лучших сынов родины», отведя роль двигателей прогресса купеческим тузам. Последние даже презентовали буржуазную программу модернизации страны, выдержанную в либеральных тонах и вдохновлённую западноевропейской практикой. Как пояснялось, реализовать её в своё время не удалось лишь по вине реакционной бюрократии, доведшей империю до краха. И до сих пор учёные мужи и околонаучная публика подают купеческо-кадетские замыслы в качестве фундамента для современной России.
«Новонаправленцы», раскрывая механизмы организации сверху целых отраслей индустрии и банковской системы, подрывали точку зрения о всесилии российского бизнеса и о подчинении ему правительственной политики. Они демонстрировали, что тяжёлая промышленность, железные дороги, банковская система и т. д. развивались через государственно-капиталистические, а не рыночные методы. Поэтому крупную индустрию нельзя считать порождением подлинного капиталистического развития; российский бизнес, в отличие от западного предпринимательского класса, не мог играть той прогрессивной роли, которую ему приписывали. Эти утверждения отчасти напоминают известную доктрину Троцкого[239], согласно которой промышленность в России насаждалась сверху[240]. Но троцкисты не ограничивались этим утверждением: подлинным творцом российского капитализма они считали иностранные финансы, тогда как «новонаправленцы» это категорически отрицали. И если вопрос о том, кто обеспечивал прогресс, у троцкистов разрешался вполне определённо, то у «новонаправленцев» он повисал в воздухе. Они не видели в роли модернизатора ни отечественных буржуа, ни иностранных воротил, ни тем более царскую бюрократию, которая считалась носителем крепостнического духа и даже препятствием для экономического роста. Разорвать этот замкнутый круг — кто насаждает капитализм, тот одновременно и тормозит его развитие — могла лишь Октябрьская революция. Таким образом, закономерность эпохального события выводилась не из развитости, а, наоборот, из отсталости российской экономики. Очевидно, что «новонаправленческая» мысль стала жертвой идеологической запрограммированности, свойственной советской науке в целом. И хотя они обосновывали свои исторические взгляды, пересматривая исходные факты[241], эффект это могло дать лишь в случае принципиального отказа от устоявшихся догм, с одной стороны, и обретения новых ориентиров — с другой.
Сегодня к утверждению новых подходов нас побуждает опыт постсоветских десятилетий и все прелести частнособственнического «прогресса». Поэтому следует вооружиться тезисом, который в начале XX столетия сформулировал В. К. Плеве, тогда — министр внутренних дел России: «У царского правительства, что ни говори, есть опытность, традиции, привычка управлять. Заметьте, что все наши самые полезные, самые либеральные реформы сделаны исключительно правительственной властью, по её почину, обычно даже при несочувствии общества…»[242] Конечно, у большинства сегодняшних историков, воспитанных на советских или либеральных клише, имя Плеве ассоциируется с махровой реакцией. Тем не менее его высказывание в сжатой форме описывает путь, по которому в своё время не пошло «новое направление» и который всё ещё остаётся непройденным. Нельзя сказать, что отечественные учёные абсолютно игнорировали дореволюционную бюрократию; мы располагаем серьёзными работами советского времени на эту тему, не утратившими значения и сейчас[243]. Хотя пробивались эти работы с трудностями, как, например, фундаментальная монография Л.Г. Захаровой о подготовке реформы по отмене крепостного права (1983). Автор сумела показать, что движущей силой грандиозного проекта выступила верховная власть и либеральная бюрократия. Эта новация сразу вызвала острые критические выпады: самодержавие не может быть инициатором каких-либо реформ, а имя Ленина следует упоминать никак не реже императора[244]. После крушения СССР надобность в подобных ритуалах отпала, и тема созидательных потенций бюрократической элиты Российской империи стала привлекать больше внимания. Её роль в демонтаже крепостничества и проведении земской, судебной, военной реформ 1860-х — середины 1870-х годов уже не ставилась под сомнение[245]. Получили новое освещение и попытки конституционных преобразований, инициированных в верхах либерально настроенными кругами; осуществление этих замыслов прервала трагическая гибель Александра II[246]. В этом смысле появившиеся труды сближали отечественную историографию с западной, которая всегда чутко реагировала на либеральные веяния, а потому более трезво относилась к практике российского реформаторства сверху[247].
Однако и у нас, и за рубежом позитив практически полностью сходит на нет, когда разговор заходит о конце XIX начале XX столетия. Бюрократическая элита Николая II неизменно изображается крайне реакционной силой, мечтающей лишь о возврате крепостнических порядков; её фактическое вырождение во многом предопределило падение Российской империи[248]. Господствующие верхи образца последнего царствования считались малоперспективным, даже «неприличным» объектом для изучения. Авторы разнообразных постсоветских исследований этого периода выбирали своих героев в зависимости от собственных политических вкусов. В фаворитах — и либералы-кадеты, и когорта черносотенцев, и невнятные общественники; носителями прогресса выставляются даже эмигрантские группки меньшевиков, по сути, не имеющие к России никакого отношения. В то же время высшая бюрократия представлена в подобных исследованиях лишь отдельными одинокими фигурами. Главным образом это С.Ю. Витте — как показано в предыдущей главе, приковывающий к себе неизменное внимание. Даже реабилитация П.А. Столыпина, которая произошла в начале текущего столетия, немногое изменила: бюрократическая элита Николая II — это по-прежнему terra incognita, интересующая лишь отдельных энтузиастов[249]. Поддерживая их усилия, мы считаем нужным вести разговор не просто о высшем чиновничестве, но конкретно о финансово-экономическом блоке. Это весьма важное уточнение, поскольку бюрократические верхи не представляли собой монолита и интересы отдельных групп разнились.
В целом высшее чиновничество всегда находилось в сильной зависимости от придворных кругов, которые, естественно, не были склонны к преобразовательным порывам либерального толка, кроме некоторых просветительских чаяний. Придворная и сплетённая с ней военно-земельная аристократия действительно испытывала тягу к консервации абсолютизма, точнее, подавляющее большинство в этой прослойке было настроено как минимум на поддержание политического статус-кво в самодержавном духе. Реформаторскую же стезю начали прокладывать те представители высшей бюрократии, которые были связаны с экономическим блоком. Именно здесь созревали планы модернизации в европейском формате, претворяясь затем в конкретную политику.
Само понятие «модернизация» в современном его значении осмыслено у нас только к середине XIX века. Как отмечают специалисты, в имперской России хозяйственные проблемы ещё не рассматривались в русле догоняющего развития, то есть никто не видел необходимости заимствовать экономические институты у более передовых держав. Даже само слово «реформы» появляется в русском языке в конце XVIII века, а словарями фиксируется впервые с 1806 года, причём лишь в смысле: «переформирование войск»[250]. То есть тогда модернизация подразумевала по большей части преобразования в армии и связанной с ней военной промышленности — в этих сферах отставание традиционно воспринималось болезненно. Вопрос же об изменениях в структуре экономики, о создании новых отраслей не ставился[251]. Для царствования Александра II свойственно понимание модернизации уже в широком контексте догоняющего развития, чему в немалой степени способствовали печальные итоги Крымской войны. Поражение послужило толчком не только к долгожданной крестьянской реформе, но и к созданию новой повестки, где прямо ставились задачи полноценного экономического роста.
Эта программа была сформулирована либеральным чиновничеством, группировавшимся вокруг вел. кн. Константина Николаевича — младшего брата императора. Руководимое им Морское министерство в начале 1860-х годов «оказалось самым либеральным и передовым при возбуждении всех новых вопросов», а вскоре превратилось в кузницу кадров, рассевшихся во главе различных ведомств[252]. Представители этой группировки в верхах «не допускали никакого контроля ни над кем и ни над чем; все должны быть свободны как птицы; правительство не должно быть ни хозяином, ни режиссёром, ни суфлёром, ни даже зрителем, выражающим одобрение или порицание, а должно удалиться с арены…»[253]. Образцом служил западный опыт, в соответствии с ним причины хозяйственных трудностей усматривались во всевластии государства и подавлении личной инициативы; только «дух предприимчивости» в состоянии обеспечить стране процветание. Один из лидеров этой когорты Н.А. Милютин восхищался устоями экономической жизни в США, «где отброшены все общественные отношения, стеснительные для индивидуального действия каждого лица», «где каждому открыто свободное, ничем не ограниченное поле к улучшению своего материального благосостояния»