– И еще другую свинью я знал, – продолжал свой рассказ мясник, после того, как спокойно промочил глотку пинтой эля по своей охоте и поставил кружку на стол с математической точностью именно на то место, откуда взял ее. – Другая хрюшка потеряла рассудок.
– Как-то это уж очень печально, – пробормотала миссис Уорм.
– Ах, бедняжка, ей и впрямь не позавидуешь! И уж так ясно как день было, что она съехала с катушек, как это бывает и с умнейшим из христиан. В молодые годы свои она была очень меланхоличная и уж никоим образом не внушала никаких надежд, что из нее выйдет добрая свинья. Это была хрюшка Эндрю Стейнера – вот она чья была.
– Я довольно хорошо помню эту свинью, – подтвердил Джон Смит.
– И какой славный это был поросеночек. Вы же все знаете породу фермера Бакля? У него каждый хряк мучается ревматизмами по сей день, а все потому, что, когда они были поросятами, их держали, так сказать, в сыром свинарнике.
– Ну, вот, а теперь мы все взвесим, – сказал Джон.
– Если хряк не так уж хорошо откормлен, мы взвешиваем его целиком, но коли брать его таким, каков он есть, так мы взвешиваем его по сторонке зараз. Джон, ты же помнишь мою старую шутку, а?
– Помню прекрасно, хотя прошло уже добрых несколько лет с тех пор, как я ее слышал.
– Да, – сказал Ликпен, – есть такая старая семейная шутка, которой наша семья владеет на протяжении многих поколений, можно сказать. Мой отец пользовался этой шуткой постоянно, когда закалывал свиней в течение более сорока пяти лет – все то время, пока занимался нашей профессией. И он сказывал мне, что получил ее от своего отца, когда сам мой папаша был еще ребятенком, и как он подрос, так стал точно так же пользоваться ею, когда колол свиней; а закалывание свиней в те времена было не чета нынешнему.
– Правда истинная, так оно и есть.
– Я никогда не слышала эту шутку, – сказала миссис Смит неуверенно.
– Так же, как и я, – отозвалась миссис Уорм, которая, будучи второй леди из двух присутствующих, чувствовала, что правила любезности обязывают ее поддерживать мнения миссис Смит по любому поводу.
– Да уж, конечно, конечно, вы слышали, – сказал мясник, глядя скептическим оком на отсталых женщин. – Как бы там ни было, в ней ничего эдакого, и я не хотел бы, чтоб вы подумали, что оно есть. Она начинается вот как: «Боб нам скажет, каков вес вашей свиньи, думается мне», – говорю я. Честное собрание соседей думает, что я толкую о моем сыне Бобе, натурально, но секрет в том, что я имею в виду отвес[136] у безмена[137]. Ха, ха, ха!
– Хо, хо, хо! – смеялся Мартин Каннистер, который слышал объяснение этой захватывающей истории уже в сотый раз.
– Ха, ха, ха! – смеялся Джон Смит, который слышал это в тысячный раз.
– Хи, хи, хи, – смеялся Уильям Уорм, который никогда и слыхом не слыхивал о такой шутке, но боялся это сказать.
– Твой дед, Роберт, был находчивый малый, раз он выдумал этакую историю, – сказал Мартин Каннистер, принимая благодушный вид восхищенного критика.
– Башка у него была что надо, не поспоришь. И, как видите, первенцев в семье Ликпенов называли всегда Робертами, а кликали Бобами, и таким образом шутка передавалась из поколения в поколение.
– Бедняжка Джозеф, твой второй сын, ему никогда не доведется вот так блеснуть этой шуткой в компании, что ужасно грустно, – сказала миссис Уорм задумчиво.
– Он не сможет, верно. Да, мой дед был настоящая голова, как вы все сказали, но я знавал и похитрее. Взять вот моего дядюшку Леви. Дядюшка Леви смастерил табакерку для хранения нюхательного табака, и его друзья долго шевелили мозгами, пытаясь ее открыть. Он доставал ее у всех на виду на свадьбах, крестинах, похоронах и других веселых сборищах и приглашал их попробовать свои силы. Эта необыкновенная табакерка была снабжена пружиною, которая располагалась позади нее, и с ее помощью можно было нажимать на кнопку «открыть» и «закрыть», коя явно крепилась на каком-то крючке в крышке, а также снабжена была рычажком в конце и винтом спереди, да в придачу – кнопками и странными выемками, что были повсюду. Один пытается открыть табакерку, нажимая на пружину, другой поворачивает рычажок, третий крутит винт; но как бы они ни старались, табакерка-то не открывается. И они выбивались из сил, открывая ее, а открыть-то они ее никак не могли. И какой, как вы думаете, был секрет у той шкатулки?
Все приняли такой вид, который ясно говорил, что они все вместе и то не могли додуматься до ответа.
– Ба, табакерка не открывалась вовсе. Он ее так сделал, чтоб она не открывалась, и вы могли бы стараться до самого судного дня, и ничегошеньки не вышло бы, поскольку табакерку склеили намертво.
– Только очень глубокомысленный человек мог выдумать этакую табакерку.
– Да. Это про дядюшку Леви во всех смыслах.
– Так и есть. Я помню прекрасно это малого. Самый высоченный детина, которого я когда-либо видел.
– Это уж точно. Он никогда не спал в кровати после того, как еще подростком вымахал в такого великана: не мог сыскать для себя достаточно длинной. Когда он жил в том маленьком домишке у пруда, он всегда оставлял открытой дверь своей комнаты на ночь, когда ложился спать, и его ноги вечно высовывались в коридор.
– Он уж давно преставился да отошел в мир иной, бедняга, и всем нам грешным также это предстоит, – заметил Уорм, чтобы заполнить паузу, что образовалась после заключительных слов речи Роберта Ликпена.
Взвешивание свиной туши и ее разделка продолжались среди оживленных рассказов о странствиях Стефана; и в конце концов первые плоды труда целого дня зажарили в луковых кольцах, и после этого жаркое с пылу с жару перекочевало со сковородки на блюдо на столе, и каждый кусочек мяса исходил паром и еще шипел после жарки, когда его отправляли в рот.
Надо сказать, что сын, которому дали воспитание как благородному, был скорее не на своем месте, пока шли все эти хлопоты. Он не обладал умом философического склада, чтобы комфортно себя чувствовать в компании этих старинных отцовских приятелей. Стефан никогда не живал подолгу дома, едва ли в нем появлялся, начиная с самого малолетства. А присутствие Уильяма Уорма было ему всего неприятнее, ибо, несмотря на то что последний оставил служение в доме мистера Суонкорта, сам факт, что бывший лакей запросто позволил себе быть с ним запанибрата, просто кричал напоминанием о том, какое определение священник дал ему самому до того, как Стефан покинул Англию.
– Я принимаю у нас людей гораздо выше по положению, Стефан; но что я могу? А твой отец настолько грубоват по натуре своей, что водится с ними куда больше, чем в том есть нужда.
– Не имеет значения, мама, – сказал Стефан. – Я примирюсь с этим.
– Когда мы оставим службу у лорда и переселимся в глубь страны – что, я надеюсь, уже не за горами, – все будет по-другому. Мы станем общаться с новыми людьми и жить будем в доме побольше, да и держаться будем поважнее, надеюсь.
– Мисс Суонкорт теперь дома, не знаешь? – спросил Стефан.
– Да, твой отец видел ее этим утром.
– Вы ее часто видите?
– Почти никогда. Мистер Глим, младший священник, навещает нас иногда, но Суонкорты вовсе не показываются в деревне, разве что проезжают через нее в экипаже. Они обедают у моего лорда чаще, чем когда-либо прежде. Ах, вот какая-то записка для тебя, которую этим утром принес мальчик.
Стефан живо схватил записку и открыл конверт, а его мать наблюдала за ним. Он прочел то, что Эльфрида написала до того, как отправилась днем на скалы:
Да, я встречусь с тобой около церкви в девять вечера.
Э. С.
– Не знаю, Стефан, – сказала его мать многозначительно, – отчего ты все еще мечтаешь о мисс Эльфриде, но будь я на твоем месте, я бы выкинула ее из головы. Говорят, что ни пенни из состояния старой миссис Суонкорт не отойдет ее приемной дочери.
– Я вижу, что вечер обещает быть ясным; прогуляюсь-ка я немного, поброжу по окрестностям, – сказал он, избегая прямого ответа. – Вероятно, к этому времени наши гости уже уберутся восвояси и мы сможем больше поговорить по душам.
Глава 24
Breeze, bird and flower confess the hour[138].
Дождь пошел на убыль после заката, но ночь была облачной; и свет луны, смягченный и рассеянный за облачной вуалью, освещал землю бледным серым светом.
Темная фигура вышла из двери коттеджа Джона Смита, стоящего на берегу реки, и торопливо направилась к Западному Энделстоу, идя легкой поступью. Вскоре, выйдя из низины, он повернул за угол, прошел по следам, оставленным колесами повозки, и увидел церковную башню, что он искал, которая четко обрисовывалась впереди на фоне неба. Менее получаса прошло с того времени, как он вышел из дому, и вот он уже одним махом одолел перелаз кладбища.
Разрушенная несимметричная ограда была так же, как и всегда, неотъемлемой частью старого холма. Трава была по-прежнему высокой, могильные камни имели в точности те же очертания, кои прошедшие годы избрали придать их поверхностям, изменив их первоначальную форму, каковую вытесал Мартин Каннистер и дед Стефана до него.
По окрестностям прокатился звон, исходивший оттуда, где находился Касл-Ботерель. То был бой часов на церковной башне, далеко разносящийся в царившей тишине, и казалось, что он доносится от башни, рядом с которой он находился, коя, окутанная в пелену своего одинокого молчания, уже давно не подавала таких признаков жизни.
– Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять.
Стефан старательно пересчитал удары башенных часов, хотя он и до этого прекрасно знал, который час. Девять часов. Это было время, которое сама Эльфрида назвала наиболее удобным для того, чтобы встретиться с ним.
Стефан стоял у дверей церкви на крыльце и прислушивался. Он мог бы услышать даже легчайшее дыхание любой особы, что стояла бы на крыльце, однако там никого не было. Он вошел в церковь, присел на каменную скамейку и стал ждать с бьющимся сердцем.