Следующие посетители – двое ребят из ЦРУ. Самоуверенные лощеные сопляки. Держат себя в рамках, но из них так и лезут чванство и прыть. С небрежными извинениями мне сообщается, что они вынуждены задать вопросы, касающиеся судьбы Роланда Эверхарта. И, как бывший высокопоставленный сотрудник ведомства, я должен с пониманием отнестись к их служебным обязанностям.
– Его больше нет, – говорю я. – И в этом можете твердо увериться.
– Нам необходимо знать обстоятельства…
– Они связаны с моими личными счётами, – говорю я. – Какими именно – также мое личное дело. Что же касается государственных интересов, то мой добросовестный патриотизм, не подлежащий, надеюсь, сомнению, никогда не позволит мне совершить безответственные действия. В частности, способные нанести ущерб репутации нашего… учреждения. Скажу больше: за свои слова я готов ответить головой. И мне весьма странно, что подобный разговор со мной ведет не первое лицо, а…
– Мы несем персональную ответственность за этот вопрос, – торопливо уверяют меня.
– Вопрос закрыт, – буркаю я, листая бумаги. Лимит моего внимания к посетителям исчерпан.
Порученцы скраивают разобиженные физиономии и удаляются.
Я возвращаюсь домой поздним вечером, но домашние ожидают меня, не садясь за ужин.
Мы собираемся в гостиной за столом. У меня благодушное настроение, которое, как замечаю, с облегчением передается всем. Нина смешно, в лицах, рассказывает о своих похождениях в России.
Время от времени я останавливаю на ней укоризненный взгляд и скорбно вздыхаю, давая понять, что не всё благодаря ее легкомыслию так безоблачно и просто. Спускать ей с рук ее художества не следует, пусть чувствует себя виноватой и обязанной, но, с другой стороны, я воздерживаюсь от колкостей, способных разрушить паритет нашего взаимного расположения.
Марвин валяет дурака, опуская нос в сливочный торт и неся всяческую чепуху. Когда, блистая уличным самообразованием, он отпускает бранное словцо, я хлопаю ему ладонью по затылку, призывая зарвавшегося оболтуса к порядку. Он корчит испуганную рожу, втягивая щеки и плутовато моргая. Барбара вдумчиво грозит ему пальцем, изображая суровость.
В конце концов я утомляюсь от этакой идиллии. Тем более начинаются разговоры о всякой суетной ерунде, в которые встревает Марвин, то и дело вставляя, распоясавшись, неуместные реплики.
Я ловлю себя на неутешительной мысли, что с моими домашними общего у меня, как ни крути, мало. Когда они заводят длинные беседы, я вспоминаю Кноппа с его монологами и стремлюсь поскорее оборвать разговор. Мне трудно заинтересоваться тем, о чем говорят они. Мне приятно побывать с ними несколько минут, не больше. Как когда-то с пожилыми, ныне покойными родителями, о чем сейчас жалею. Сейчас мне их болезненно и раскаянно не хватает. Хотя, воскреси их, радости моего общения с ними тоже хватило бы ненадолго.
Однако я терпеливо высиживаю за столом, и даже поддерживаю беседу вежливыми вопросами и междометиями. Я не хочу выказывать свою отстраненность, это обернется против меня.
Мы расстаемся в атмосфере успокоенности, любви и доверия.
Я прохожу в спальню.
– Надеюсь, сегодня ты в настроении? – приникает ко мне жена. Она признательна мне за сердечность застолья и трудолюбивое сопереживание.
Я вспоминаю об Алисе. Завтрашнее свидание потребует от меня немалой концентрации сил, распыляться не стоит. Но сегодняшняя оптимистическая симфония семейной консолидации требует заключительных аккордов. Иначе всем партиям грош цена.
– Жду не дождусь, дорогая…
Наша близость оказывается на удивление нежной, захватывающей и утонченно-прекрасной.
– Какой же ты молодец! – говорит она, приподнимаясь на локте и отбрасывая назад тугие повлажневшие волосы. – Ты во всем молодец, Генри!
– Ты не всегда такого мнения… – Я целую ее в плечо, словно светящееся изнутри от падающего на него ровного, спокойного света ночника.
– Согласись, иногда ты бываешь невыносим.
Она встает с постели. На месте папилломы, столь шокировавшей меня своим отвратительным уродством, – едва различимый шрамик.
Барбара кажется мне привлекательной, как никогда. Вернее, последние лет пять. Изначальный предмет моих вожделений, создание, дышавшее красотой и свежестью юности, принадлежит прошлому. И моей неверной памяти. Миллиарды атомов, некогда составлявших мою любимую, распылились в пространстве, оставив лишь матрицу формы. То же произошло и со мной. Но другим атомам, воплощающим наши теперешние тела, перешла эстафета и знание о нас прежних. Деформированное, подточенное временем. И в этих деформациях, – суть нашего старения. А вот старость – это вовсе не возраст, не количество. Это – качество. Старость – это уже амплуа. Скоро мне придется его освоить.
Я беру Барбару за руку.
– Погоди. Не спеши уходить.
– Ты намерен вспомнить молодость?
– Угадала. Я ее только что вспоминал.
МАКСИМ ТРОФИМОВ
Все было по-прежнему: вокзальная кутерьма, груда вещмешков на перроне, перекличка, купе, набитые одетыми в камуфляж рослыми развязными парнями, моими товарищами; обилие закуски и водки на столиках, уплывающий перрон, и волнующая даль предстоящей дороги.
Я шатался по вагону, заглядывая то к одним, то к другим сослуживцам, прислушивался к разгоряченным речам, воспоминаниям о горячих кавказских буднях, спорам и анекдотам, понимая, что это ветреное дорожное празднество мимолетно и уже завтра сменится тревожной опасной явью.
Скоро пойдут дожди, раскиснут дороги, дымная тяжелая хмарь повиснет над горами, подернутыми первым снежком, и радовать будет одно: облетит «зеленка», просторнее станет в корявой горной поросли, запрячутся по норам «духи», и шансы получить неизвестно откуда прилетевшую пулю значительно уменьшатся.
Я ехал на Кавказ, не испытывая никакого желания к проявлению героизма и отнюдь не воодушевленный своей миссией. Я не мог осознать владеющие мной кислые чувства, но, как бы ни старался привнести в себя оптимизм, понимал, что направляемся мы на дело, чей финал безрадостен и неясен. После всего произошедшего со мной теперь мне казалось, что все в этом подлом мире просчитано, поделено, и мы – расходный материал в играх негодяев, пекущихся лишь о своих шкурах. Сможем ли мы удержать Кавказ в узде, если за нами нет правды, веры, силы и убежденности, – всего того, чем, как ни парадоксально, обладала советская власть, сумевшая внушить к себе уважение горцев. Мы же способны лишь до поры прикармливать одних властительных бандитов, дабы те противостояли другим, – конкурентам, не допущенным к бюджетной кормушке. Но ведь существуют еще тысячи нищих, озлобленных, потерявших все, и есть лукавые, что поднимут их на всеобщий бунт. И на костях нищих отгремит та война, где все мы, ныне следующие на нее, здоровые и красивые, и поляжем. А после перед нами извинятся, поскорбят над гробами и скажут, что Кавказ, увы, выбрал свой путь, который следует уважать в текущем моменте современности, и теперь нам пора перейти к защите примыкающих к нему российских границ. Граждане добровольцы, милости просим к окошкам военкоматов, необходимо в очередной раз спасать Отчизну и кошельки управляющих ею.
Большинство из нынешних добровольцев, едущих со мной в поезде, было мне знакомо. Но, зайдя в очередное купе, в дымном бесшабашном веселье, среди звона стаканов, гвалта и запальчивых тостов, я словно напоролся на клинок чужого, отстраненного взора.
Я не встречал этого парня прежде. Ряшка у него была ничем не примечательной, вполне стандартной: раскормленной, туповато-сосредоточенной, невозмутимой, но его выдала суть обращенного на меня взгляда. За ним таился беспощадный, звериный ум. И еще – ледяная, продумываемая оценочка. Так опытный забойщик смотрит, примериваясь, на матерого кабана.
Задержи я на нем свои глаза лишнюю долю мгновения, и мы бы прониклись враждебным откровением своего понимания друг друга. Но я вовремя обернулся к иному служивому, рассмеявшись беспечно, указал ему на прилипший к подбородку хвост кильки:
– Тебе надо побриться, товарищ…
– Слышь, Макс, ты же был капитаном, а сейчас вдруг – старлей…
– Да, получил очередное звание. Если так дело пойдет дальше, надеюсь через пару лет дослужиться до прапора…
И, покосившись на зеркало, среди простецких разгоряченных лиц, вновь различил его улыбчивую физиономию и стальные глаза, продолжавшие холодно изучать меня, безмятежную глупую жертву.
Я не мог ошибиться, я сразу же вычленил его среди тех, кого ощущал органически как своих собратьев по оружию, готовых подставить плечо и прикрыть тебя. А потому безошибочно различил втесавшееся в нашу прямодушную общность чужеродное хитрожопое существо.
Вышел в тряский, пропахший табачным смрадом тамбур. В мутном зарешеченном оконце двери тянулись посеревшие соломенные поля. Бился в стекло сонный комар.
Я отчетливо и опустошенно уяснил, что опять угодил в западню. Что именно придумали относительно моей персоны людоеды из тайных сфер, оставалось загадкой, но попытка ее разрешения означала всего лишь бездействие и безотрадную надежду на то, что, мол, глядишь, и пронесет… Но если существует приказ о ликвидации, он несомненно, рано или поздно, исполнится. Уж кто-кто, а я это знал.
И тут раздался звонок.
– Ну, Роланд-Макс, – сказал голос Уитни, – как твоя жизнь?
– Проходит, – откликнулся я.
– У тебя все в порядке? Ты долго не выходил на связь.
– Я провалил дело, – признался я глухо. – Ваши материалы ушли на сторону.
– Мои материалы в моем сейфе, – сказал он. – И ты немало этому поспособствовал, не переживай. Но да оставим это. Нина беременна, и ты должен вернуться.
Я остолбенел.
– Ты свободен в передвижениях? – догадливо спросил Уитни. И тут же прибавил: – Чутье подсказывает мне, что ты находишься в опасности.
– Вполне вероятно, – отозвался я.
– Ты помнишь моего человека, которого ты навещал?
Я понял, что он говорит о Льве Моисеевиче.