Очнулся он уже на улице, вернее на площади, на площади Мира, бывшей Сенной, от резкого милицейского свистка.
Санька остановился, как конь, налетевший на препятствие, рядом с милиционером и, ничего не соображая, вдруг начал пожимать тому руку.
Милиционер удивленно ответил на рукопожатие, но тут же нахмурился и спросил скрипучим голосом:
— Вы что, из деревни приехали?
— Нет, нет, я ленинградец, коренной ленинградец, — радостно ответил Санька.
— Оч-чень замечательно! Раз ленинградец, должны знать правила. Платите пятьдесят копеек.
— Пожалуйста, ради бога, если вам нужно... У меня есть целый рубль... — Санька стал лихорадочно рыться в карманах. — Может, вам больше надо? Так вы не стесняйтесь! Берите рубль, а? Ну что на пятьдесят копеек купишь! Берите, берите.
Санька совал замусоленный рубль оторопевшему милиционеру, а тот только неловко отталкивал его руку и пятился.
— Сумасшедший какой-то, — сказал милиционер и вдруг сердито закричал: — Ты что это, а? Миллионер какой нашелся! Ишь ты! А ну-ка спрячь свой рубль, — и уже тихо, нормальным голосом добавил: — А теперь катись отсюда к чертовой матери, да побыстрей, пока я добрый, а то и на рубль оштрафую, не погляжу, что чокнутый.
Милиционер повернулся и, маленький, подтянутый, зашагал размеренным, четким шагом по делам своей хлопотливой милиционерской службы, а Санька остался, недоуменно разглядывая рубль.
Теперь вся Санькина жизнь свелась к ожиданию телефонного звонка.
Когда телефон оживал, сердце у Саньки обрывалось, он хватал трубку и мгновенно охрипшим от волнения голосом отзывался.
О! Какой смертной ненавистью ненавидел он всех этих любителей поболтать!
Он ждал своего, единственного звонка, и какие же только дикие мысли не приходили ему в голову, когда звонка не было!
Попала под машину, — она такая рассеянная.
Заболела, — хрупкая ведь, как тонкое стекло!
И самое страшное — забыла, не хочет видеть!
Наконец он не выдерживал и звонил сам. И начиналась пытка.
Дашин отец обстоятельно расспрашивал, кто звонит, зачем звонит, почему именно сейчас. Потом, доведя Саньку до полуобморочного состояния, он спокойно говорил, что Даши нет дома.
Иногда он добавлял ехидным голосом:
— Молодой человек, когда вы позвоните в четвертый раз, я думаю, она уже придет.
После этого оставалось только одно — ждать.
Если у Даши была лекция, Санька удирал со своей и садился в Дашиной аудитории, глядел на нее.
Целых полтора часа покоя и счастья — знать, что она рядом, видеть ее.
Но однажды Даша смущенно сказала:
— Санечка, милый, не надо больше приходить на лекции, хорошо? Понимаешь, я ничего не соображаю, ничего записать не могу, когда ты на меня смотришь. И весь курс хихикает. Это, конечно, ерунда, но все равно не надо, милый.
Ах, как он завидовал этим сопливым первокурсникам, которые могли целый день быть с ней рядом, и — о идиоты! — совершенно не осознавали своего счастья.
Если бы возможно было с четвертого перевестись на первый, Санька не задумываясь сделал бы это.
Но увы! Даже такой малости не дано было ему совершить.
А тут еще всякие курсовые проекты, лабораторные, зачеты — черт бы их побрал! Санька делал все как во сне, по инерции — считал, чертил, сдавал, будто автомат, когда-то запрограммированный и пока еще работающий.
Санька понимал, как ему все-таки здорово повезло, что Даша учится в одном с ним институте. Каждый день аккуратнейшим образом приходил он, чтобы быть к ней поближе. А раз приходил, то и делал что-то. Учись она в другом месте, все занятия полетели бы в тартарары, потому что не видеть ее несколько часов было свыше Санькиных сил.
Но вот наступал наконец вечер, прекрасный, изумительный, морозный вечер, и они оставались вдвоем.
Вокруг жили, работали, дышали, любили еще миллиона четыре, но все равно Даша и Санька были только вдвоем во всем Ленинграде.
Взявшись за руки, тихо и неторопливо они шли, как сомнамбулы, куда глаза глядят.
Конечно, они говорили о чем-то, говорили бесконечно, рассказывали о себе друг другу, и Санька уже знал всю Дашину жизнь, а Даша — Санькину.
А вокруг неторопливость и широта Невы, узкие улочки Петроградской стороны, и мрачноватая Гавань, и веселая сутолока Невского, кафе-мороженое «Лягушатник», все в зеленом, приглушенном свете — сидишь, как в аквариуме, а официантки медленно плавают между столов, как рыбы вуалехвостки.
И надо всем этим — ти-ши-на.
Обволакивающая, словно теплые зеленые волны.
Дашины родители снимали дачу в Зеленогорске — маленький уютный финский домик, сложенный из желтых бревен, но зимой туда не ездили.
В ту субботу собирались отправиться за город втроем, но в последний миг Дашина подруга отказалась. Предпочла лыжам чей-то день рождения.
И они поехали вдвоем.
С лыжами в автобус не пустили, пришлось идти от станции пешком километра три.
И Даша с Санькой все время хохотали.
Все им было смешно.
И то, как Санька по дороге поскользнулся и полетел кувырком в сугроб, потерял там шапку, залепил снегом очки, а потом сослепу напялил шапку задом наперед.
Даша помирала со смеху, а потом вдруг испугалась куста и прижалась к Саньке, а тот стоял с бешено колотящимся сердцем и боялся пошевелиться.
Потом Даша с Санькой пошли на дачу и долго с удовольствием топали по промороженному полу веранды. В промороженной веранде лыжные башмаки грохотали гулко, как копыта веселых коней.
Оба уже понимали, что смех их неестественный.
Оба знали, что сегодня, именно сегодня, что-то должно произойти, что-то очень важное для всей их будущей жизни.
Санька растопил высокую голландскую печь. И все ему было в удовольствие и радость — таскать, утопая по пояс в снегу, из сарая тяжелые плахи березовых дров, щипать большим кухонным ножом звонкую, остро пахнущую лесом, смолой и солнцем лучину, громоздить в печи аккуратный шалашик из нее и глядеть, как робкий вначале огонь разгорается, а ты подкидываешь дрова, и вот он уже жадно хрустит, перемалывает жарким своим багровым нутром толстые поленья.
Оба они, и Санька и Даша, чувствовали, как это что-то приближается, приближается с каждой минутой, и инстинктивно оттягивали момент, когда делать станет нечего и надо будет молча взглянуть друг другу в глаза.
Они забили печь до отказа дровами и отправились пробежаться на лыжах.
Лыжня вывела их на замерзший Финский залив. Несколько минут они бежали рядом, взглядывая друг на друга, и вдруг одновременно остановились пораженные.
Маленькая голубоватая луна жидким светом заливала плоский залив. Под этим светом на окоченевшем пространстве не было ни единого живого существа.
И стояла глухая первобытная тишина.
Залитая синей тенью лыжня уходила вдаль... И как никогда чувствовалось, что ты живой. Кусочек горячей жизни.
Он и Даша. Две жизни в окоченелой, промороженной пустоте.
Он обнял Дашу, она прижалась к нему — маленькая, хрупкая, самая близкая.
Щеки ее были холодные, твердые и пушистые.
А губы мягкие и горячие.
Они молча повернули обратно и медленно пошли рядом.
Печь уже прогорела, только на дне дышали малиновым жаром угли.
Санька положил еще охапку дров, и на бревенчатых стенах заплясали розовые блики.
Они долго глядели на огонь.
И Санька думал о том, что человеку обязательно надо хоть изредка глядеть на живой огонь. Человеку это нужно, в нем просыпается что-то древнее, забытое, изначальное, какие-то неясные тревожные мысли. А на душе становится покойно и тепло.
А все эти изобретения — чугунные, равнодушные батареи парового отопления — чужды человеку.
Но странно — вот он думает об огне, но мысли эти как бы вторичны, внешние, что ли, мысли, громкие, а внутри тихо и беспрестанно он продолжает думать о Даше, только о ней, о той щемящей близости, что нахлынула на него там, на заливе, под маленькой жесткой, будто костяной, луной.
И Санька думал о том, как ему неслыханно повезло, что он ее нашел в этой безбрежной, сложной, суетной жизни.
И теперь уже не отдаст никому, не потеряет, потому что во второй раз человеку не бывает такой удачи.
Он обернулся к Даше. Лицо ее горело с мороза, а глаза глядели странно и немножко отчужденно, настороженно.
Будто она пытается заглянуть ему внутрь, в самую его сердцевину, в тайное тайных, и пытается понять, какой он есть человек.
Санька почувствовал это и понял, что помочь он ей все равно не сумеет, потому что слова сейчас ничего не значат, а только что-то неуловимое, идущее вовсе не от мысли, не от головы, может ответить на безмолвный ее вопрос. И Санька просто сделал то, что ему захотелось сделать в этот миг. Он легко погладил ее по щеке и улыбнулся.
И вдруг увидел, что глаза Даши вновь стали прежними, понятными и настороженность ушла из них,
И Санька понял, что сегодня, сейчас, может быть сию минуту, он выдержал какое-то важное испытание, а какое — он и сам не знал.
Даша медленно поднялась со стула.
Встал и Санька. Он обнял ее, под его ладонью чутко вздрогнула ее спина. Даша крепко прижалась к нему. Они долго стояли с закрытыми глазами, и Санька чувствовал, что шалеет с каждой минутой от любви к ней.
По потолку бегали розовые блики живого огня.
Синели примороженные окна.
И Санькина жизнь была прекрасна.
ГЛАВА IX
Санька получил повышение — стал прорабом, но жизнь его не изменилась.
Зима шла на убыль. Припорошенный сажей снег осел, стал ноздреватым и пористым, как швейцарский сыр.
В ясную погоду солнце заметно припекало. От сложенных в штабеля досок шел пар, верхние были совсем уже сухие и теплые.
В обеденный перерыв ребята ложились на них, подставляли лица солнышку и блаженствовали.
А в безветренном закутке между штабелями было просто жарко — хоть скидывай опостылевшие за зиму ватник и свитер и загорай. Но земля была еще проморожена, она окоченела, смерзлась до крепости бетона высокой марки почти на метр в глубину, и Балашов знал, что оттает она не раньше середины апреля, а то и до мая продержится.