— Такого старшину потерять! Такого парня! Где я такого возьму?! А кто его загубил?! Ты загубил! Вот читай приказ: «Для прохождения дальнейшей службы...» Вот... Вот... «Приходько Г. О. в распоряжение...» А-а! — Капитан махнул рукой — Короче, в Москве теперь наш Грицко. Радуйся, загубитель.
— Чудак человек, — смеялся Никита, — и ты радуйся. Подучится — офицером станет, к тебе же и приедет. Не все же ему бороться. Да и поздно он начал. Просто талант у парня и силища феноменальная.
— Таланты! — кричал Вася Чубатый. — С этими талантами мне весь КПП растащат. Думаешь, не знаю, что твоя Танечка поделки моего Ивана Федотова в Мухинское училище послала? Я, брат, все знаю! Заговор?
— Ну, Иван-то на сверхсрочную оставаться вроде бы не собирался.
— А вдруг скажут — гений? И цап-царап моего Ивана.
— Об этом не беспокойся. Гении тоже подлежат всеобщей воинской обязанности. — Никита смеялся, и Таня смеялась.
— Сколько Ване служить осталось? — спрашивала она.
— Год еще!
— Заберут, — авторитетно говорила она и подмигивала Никите, — обязательно заберут! Грех такой талант от народа в горах прятать и подвергать смертельной опасности!
— А сам-то, сам-то, товарищ Чубатый? — грозно спрашивал Никита. — «Зоркие глаза», очерк, автор — В. Чубатый. Не вы ли будете?
— Быть не может! — Таня с ужасом хваталась за голову. — Суровый капитан, горный барс, гроза контрабандистов и кошмарных шпионов — и вдруг рукоделье — журналистика! Не верю! Клевета! Вызовите его на дуэль, мой капитан
— Откройте, мадам, последний номер «Пограничника» и ужаснетесь. А за клеветника-с расчеты судом, только судом.
— Да ладно вам... ладно... Ну, трепачи, — бормотал Чубатый. — Это для дела, для воспитания молодых кадров, — выкрутился он. — Съели? — Капитан приосанился. — Кадры надо ковать, не покладая рук. А ваша политическая темнота непростительна и позорна.
— Прости, Васенька. — Татьяна чмокнула в щеку капитана, и он стал еще пунцовей. — Мы исправимся.
Объявили посадку. Очевидно, объявили ее давно, потому что, когда Никита очнулся, он услышал конец фразы:
— Алиабад — Каспий — Харьков — Ленинград. Па-авторяю: прекращается посадка на самолет, следующий рейсом...
Никита недоуменно оглянулся, с трудом возвращаясь со своей облизанной сквозняками Рагуданской таможни в раскаленную, душную печь Каспия.
Он прошел мимо нервной девицы-контролерши и равномерно, как автомат, зашагал к своему тяжелобрюхому ИЛ-18.
Издали увидел, что в проеме двери стоит тоненькая бортпроводница, машет ему рукой, а трап собирается отъехать.
Бортпроводница показалась ему вдруг похожей на Таню, и он замедлил шаг. Ему внезапно захотелось, чтобы самолет улетел без него, бросил его здесь одного, потому что знал: еще несколько шагов, и сходство между девушкой и Таней исчезнет.
Он теперь часто принимал других женщин за Таню. Таню первых дней их знакомства.
И странно, он совсем не помнил ее такой, какой любил больше всего — в ее последние дни, — располневшую, стесняющуюся своего живота, в котором зрела новая жизнь, жизнь, так и не узнавшая, что есть солнце, и небо, и горы, и самолеты, и другие люди; что есть любовь, и смех, и желтые верблюды в желтых песках, и грохочущие города, и...
Никите вдруг пронзительно увиделась вся огромность, неисчислимость потерь для этой несостоявшейся жизни — целый мир.
«А стюардесса так волнуется там, на трапе, будто происходит непоправимое... Непоправимо только одно — смерть». Мысль была обнажена и жестка, как стальной прут.
— ...Вы, наконец, или нет?! Из-за вас на три минуты опаздывает самолет! Самолет, понимаете?!
«На три минуты! Самолет! Это ужасно... А если на всю жизнь минус еще два месяца? Потому что семь месяцев во чреве матери это только преджизнь, теплое созревание...»
Он улыбнулся бортпроводнице и прошел в салон. Стюардесса, готовая разорвать этого неторопливого разгильдяя, вдруг умолкла.
Она увидела глаза. Глаза казались выцветшими из-за какой-то нестерпимой боли. И девушка испуганно умолкла, потому что столько боли в человеческих глазах она видела впервые.
А Никита сел в свое кресло и обнаружил, что соседа нет, сошел в Каспие.
За иллюминатором медленно поплыл назад аэровокзал.
После его угловатого уродства плавной была строгая, сдержанная красота самолетов, не утративших и на земле своей стремительности.
Они спокойно и доброжелательно глядели на своего собрата, неторопливо собирающегося в путь, домой, в небо.
Они не завидовали ему, потому что красивые, сильные и умные не могут быть завистниками. По крайней мере — не должны.
Но почему же так подробно запомнился именно тот день с нелепой борьбой, с упрямцем Приходько? Почему?
Старушка «аннушка» — трогательная, какая-то домашняя среди современных могучих лайнеров — прочертила плоскость иллюминатора.
«Здравствуй, старенькая! Не из твоего ли чрева я выпал тогда, семь лет назад?
Роды прошли удачно — родился мужчина, вылупился из нахального, самоуверенного мальчишки.
Тогда я этого не понимал — перепуганный комок, молча вопящий от ужаса, вывалился из тебя, как и положено, в позе эмбриона.
Рывок фала, и оборвалась пуповина. Второе рождение состоялось. Спасибо тебе, самолет с ласковым женским именем».
А тот день борьбы запомнился Никите, наверное, потому, что позже, ночью уже, Таня приподнялась на локте, задумчиво провела пальцами по его шраму, все еще не обретшему чувствительности из-за перерезанных нервных окончаний, и задумчиво сказала:
— А знаешь, сегодня я впервые ненавидела тебя.
Свет белесого ока горной луны прохладным потоком вливался в узкое окошко, и Танина кожа казалась голубоватой.
— Когда? И за что?
— Когда ты стал выгибать ему ступню, а у него сжались зубы так, будто сейчас раскрошатся, и закрылись от боли глаза. Я поглядела на тебя — лицо жесткое и ледышки глаза. Я подумала: если он его сейчас же не отпустит, не буду жить с ним ни минуты! И вдруг глаза твои стали живыми, удивленными, а потом испуганными, и ты отпустил его. Ты мои мысли прочел?
— Нет. К сожалению, я не телепат, — ответил Никита. — Просто я понял, что он по неопытности путает разные вещи — спорт и стойкость солдата. В спорте не зазорно сдаться, если проиграл. Игра. Проиграл. Человеку, который не умеет проигрывать, нельзя заниматься спортом. У солдата другое. Он обязан стоять до конца.
— Значит, спортсмены — плохие солдаты? — спросила Таня.
— Нет. Когда спортсмен становится солдатом, он перестает играть, он воюет. А тренированное тело помогает делать это лучше.
— А ты был хорошим солдатом?
— Да, — ответил Никита, — по-моему, да!
— Я знаю.
— Будете пить? Есть боржоми и лимонад, — спросила стюардесса. — Попейте.
Никита машинально взял пластмассовый стаканчик, выпил лимонад.
— Спасибо, — сказал он.
— Хотите еще?
— Девушка, умираю! Во рту — Сахара, — жирный голос издалека.
— Так хотите еще? Боржоми очень холодный.
Никита внимательно оглядел стюардессу. Вблизи стали заметны гусиные лапки морщинок у глаз. Но все еще подтянута, как пружина на боевом взводе. И цок-цок — перебирает ногами, как застоявшаяся лошадка.
— Там человек погибает от жажды. Как в пустыне Сахара, — сказал Никита.
— Этот и в Сахаре не погибнет. — Она улыбнулась. Скупо. Экономно. Улыбка прибавляет морщин. Старость подкрадывается незаметно.
— Спасибо. Я лучше подремлю.
Короткий, с достоинством, кивок. Цок-цок по проходу, покачивая безукоризненными бедрами.
Самолет заложил крутой вираж, сильно громыхнуло, затрясло, как телегу на булыге. Где-то близко мрачно двигался грозовой фронт со своими оперно-сатанинскими эффектами.
И еще один день.
Пришел караван из-за кордона, колонна из девяти машин. Автомобили — наши ЗИЛы, но так диковинно разрисованы, будто шоферы изощрялись в выдумке и озорстве.
Единственно общее для всех — марка фирмы.
Начальником колонны, именуемым по старинке караван-баши, был в этот раз на редкость противный тип со странной фамилией Яя.
Угодливый, вертлявый, с удивительно лживыми глазами и помятым лицом человечек.
А главное — голос! Будто пропитанный смесью подлости и патоки.
Никите казалось, что, даже не видя Яя, услышав только один его голос, люди должны бежать от него подальше.
Жилистый, маленький, почти лысый, но надо было видеть, как боялись его шоферы и грузчики!
Здоровенные рабочие парни, простодушные и веселые, они сразу съеживались, сникали под его взглядом, переставали балагурить и смеяться.
Как-то один из грузчиков — друзья его называли пехлеван, богатырь, — что-то возразил Яя, тот полоснул его таким взглядом, что у Никиты мурашки по коже побежали. А грузчик тут же умолк, только сплюнул и что-то пробормотал.
Авез Бабакулиев рассмеялся. Яя тоже угодливо хихикнул, но потом подошел к пехлевану, что-то процедил сквозь зубы, и этот огромный, сильный человек стал оправдываться, прикладывая руку к сердцу.
— Что он сказал? — спросил тогда Никита.
— Пехлеван?
— Да.
— Он сказал: гюрза в розовом сиропе.
— Здорово! — Никита искренне расхохотался. — А Яя что?
— Не слышал. Но реакцию грузчика ты видел.
— Да-а. Эх, если бы не дипломатия, с каким бы удовольствием навалял бы я ему по шее за один только его голосишко. Не понимаю, как только ребята его терпят?
— Боятся. Мне говорили, что он с каждой их получки мзду берет.
— И дают? — изумился Никита.
— Дают. За ним стоит кое-кто. Не этого же плюгаша боятся!
— Мафия?
— Очевидно, что-то вроде этого. А этот Яя странный тип. Говорит почти на всех языках Востока. Французский знает, греческий. Только боюсь, французы и греки его не поймут.
— Почему?
— Сленг. Жаргон воров, сутенеров и проституток.
— Гнать его надо к чертям собачьим, — возмутился Никита.
— А за что? Пока никаких претензий нет. Напротив, его колонна одна из лучших.