Действительно, американка вынула из-за корсажа золотой крестик на цепочке, целовала его и что-то быстро шептала. Никита разобрал только:
«Езус Крайст... Езус Крайст...»
Женщина плакала.
А потом началось!
Огромную махину самолета швыряло с крыла на крыло легко, словно стрекозу. Он ухал в воздушные ямы, клевал носом, оседал на хвост.
«Страшно мне? Пожалуй, да. Но и страх какой-то равнодушный. Телу страшно. А мне нет. Знаешь, Таня, если бы я верил в загробную жизнь, я был бы, пожалуй, счастлив сейчас...»
Молния ударила так близко, что самолет шарахнулся от нее, будто боясь обжечься.
Никита никогда так близко не видел молнии. Она была толстой, с добрый ствол дерева, пронзительно голубой и какой-то ворсистой, словно шерстяная нитка.
Никита повернулся к соседке и увидел, что она потеряла сознание.
Он вновь приник к иллюминатору и увидел в крыле, едва проглядывающем в туче, черную полукруглую дыру.
«Все. Конец». Никита удивился своему спокойствию, но внутри что-то противно задрожало и кто-то маленький в нем яростно заверещал пронзительным голосом: «Жить! Жить! Жить!»
Никита напрягся, выпрямился в кресле. И вдруг тугой солнечный свет ударил по глазам, и сразу стало так светло, сине и спокойно, будто и не было никогда этого кошмара, который все-таки был всего секунду назад, — самолет пробил грозовой фронт.
Никита осторожно посмотрел в иллюминатор, отыскивая дыру в крыле. И неожиданно жаркая краска стыда залила его лицо: из-за высокого ребра жесткости выглядывал полукруглый кусочек цифры 6, последней цифры номера самолета, написанного на крыле.
«И верно — у страха глаза велики», — подумал Никита и покосился на американку, словно та могла прочесть его мысли, и чуть не вскрикнул от удивления. Вместо моложавого существа рядом с ним сидела глубокая старуха. Слезы смыли толстый слой косметики, отклеили роскошные ресницы, обнажили морщинистую дряблую кожу.
Бедная женщина была еще в обмороке. Но вот она открыла глаза, и Никита деликатно отвернулся.
Он услышал радостный вскрик, потом долгое бормотание, где упоминался Езус Крайст, и слова: «На кого я похожа!»
Она судорожно завозилась, щелкнув замком сумочки.
Когда через десять минут Никита обернулся, рядом с ним снова сидела моложавая женщина с роскошными ресницами.
Самолет идет на посадку. Внизу проплывает панорама Ленинграда. Вон Гавань. Вон чаша Кировского стадиона.
Чуть закладывает уши. Появляется стюардесса с подносом конфет. Никита качает головой, отказывается.
Она наклоняется к нему:
— Испугались?
— Да, — говорит Никита.
— И я! Это был ужас какой-то. Я летаю пятый год и такого не видела.
— Да, — говорит Никита.
— Меня зовут Мариной. — Девушка явно ждет, чтобы Никита представился.
— Красивое имя, — с трудом, сквозь сжавшееся горло проталкивает слова Никита.
Девушка ждет еще мгновение, но Никита молчит. Тогда она поворачивается и уходит.
Шасси самолета касаются земли, несется серая лента бетонной полосы, американки начинают взбудораженно суетиться, обвешиваться фото- и киноаппаратурой.
ИЛ-18 останавливается, подают трап. Надо выходить. Страшно. Надо начинать новую жизнь. Без Тани. А как?
Никита остается в самолете один. Дальше тянуть невозможно.
Он берет свою сумку, идет к выходу. Там стоит стюардесса.
— До свидания, Марина, — говорит Никита как можно мягче, — спасибо, что довезли.
Они мгновение глядят друг другу в глаза. Никита будто слышит:
«Я вижу, у тебя горе...»
Шумят, смеются люди. Басом ревут самолеты, ползет, выгнув прозрачные усы, машина-поливалка. Жизнь.
Два мира сейчас на земле: один — Никита со своей бедой, второй — все остальные люди.
Никита понимает: надо слиться с этой шумной, многоцветной живой жизнью, стать ее частицей. В этом спасение.
Забыть ничего нельзя. Просто надо жить дальше.
ВЗРЫВ
Шугин осторожно подтянул кисть правой руки к глазам, попытался разглядеть, который час. Влажный песок противно скрипнул по стеклу — Шугин не столько услышал, сколько почувствовал кожей этот скрип.
В полном, тяжелом, осязаемом мраке фосфоресцирующие точки на циферблате показались почти ослепительными. Под прямым углом стояли стрелки — часовая и минутная. Судорожно дергался голубой волосок секундной.
Шугин почувствовал, как рядом с ним кто-то завозился, засопел.
— Сколько? — послышался голос Петьки Ленинградского.
— Три, — ответил Шугин.
— А-а-а! — заорал вдруг Петька во весь голос, и крик его тут же заглох, увяз в песке, как в мокрой вате, и Петька удивленно умолк, но тут же свистящим, свирепым шепотом стал ругаться: — Вы чего, а?! Вы чего, бодай вас в лоб?! Подохнуть захотели, похорониться?! Копать надо! Выбираться! Я вам не мыша — в норе сидеть, я вам, бодай, человек!
И он яростно завозился, заерзал, извиваясь всем своим сухим, мускулистым телом; руки его судорожно подгребали под себя иссек, скребли, скребли...
Шугин уже открыл было рот, чтобы прикрикнуть, но неожиданно Петька удивленно охнул и утих.
— Ты что это, а? Ты что дерешься? — от изумления совсем спокойным голосом спросил он. — Кто это меня в бок?
— Я. — Голос Ивана Сомова был ровным и даже вроде бы сонным чуточку.
— Ошалел, да? — взвился Петька. — За что?
— За дело. Чтоб паники не разводил, если ты человек, а не мышь, — ответил Иван.
И тут сорвался Шугин — видно, отказали ему на миг напряженные до предела нервы, потому что обычно он не позволял себе орать на ребят бригады, а на Петьку Ленинградского — и подавно.
— Ты... ты болван! — закричал он, и голос его, как и Петькин, тут же утек в песок. — Неужели же ты не понимаешь, — продолжал он шепотом, — что вся эта глыбина только на песке и держится! Подкопай его чуть-чуть, она сдвинется, и от нас мокрого места не останется! Видали?! Один он тут выбраться захотел. А мы кто, по-твоему, — самоубийцы?
— Бросьте вы, ребята, ссориться, нашли время, — подал голос Женька Кудрявцев.
Он лежал ближе всех к стенке пещеры, его и слышно-то почти не было — так, шуршание одно.
Но Шугин и без Женькиных слов уже успокоился. Впрочем, совершенно спокойным он не был, потому что нельзя быть человеку спокойным, если каждую секунду его может настигнуть смерть, нависшая над головой, спиной, ногами, над всем его телом. Смерть в образе тупой, инертной, нерассуждающей и потому не знающей жалости силы — многотонной гранитной глыбы, которую сдерживает один только податливый песок.
Шугин понимал: спасает их пока только то, что песок влажен, оттого не текуч, и не дай бог ему высохнуть.
И еще одно понимал Шугин: как ни сваливай все на нелепый случай, он, Шугин, больше всех виноват в том, что произошло. А ведь, казалось, ничто не предвещало беды...
Розовая, гранитная, четырехметровой высоты стена, монолит, у основания своего прихотливо меняла форму, резко выдавалась козырьком.
Когда подкопали песок под козырьком, получилась довольно уютная нора. В ней всегда было прохладно, влажный песок на дне приятно освежал тело.
Ребята из шугинской бригады, да и сам Шугин любили забираться туда, покуривать, лежа на животе, разглядывать остров, который отсюда, с высокого этого места, просматривался почти весь.
Вот и сегодня, всего полчаса назад, оставив Фому Костюка и деда Милашина внизу, в укрытии, рядом со взрывной машиной и сиреной-ревуном, они забрались сюда, чтобы сверху полюбоваться на то, ради чего они приехали на этот остров, ради чего вкалывали почти два месяца, — на взрыв.
Они искали защиты у камня, а он предал их.
Теперь-то Шугин ясно представлял себе, как все произошло: козырек не был слит со стеной — их разделяла трещина, скрытая под тонким слоем дерна. Пока песок поддерживал глыбу, она была неподвижна. А потом...
Все четверо только-только забрались в нору, устроились поудобнее, и вдруг раздался треск, глыба резко качнулась вправо и вперед, и наступила темнота. Обвал. Еще какое-то мгновение многотонная масса сжимала, спрессовывала влажный песок — и наконец успокоилась. Счастье еще, что нора была достаточно глубока. Иначе смерть была бы мгновенной.
Ловушка.
И вот через двадцать минут Фома Костюк крутанет ручку взрывмашинки, остров вздрогнет от мощного взрыва, и...
Сдвинется ли глыба? Удержит ли ее текучий, неверный песок? Никто не мог этого знать.
А казалось, чего проще — всего полчаса назад послать того же самого Петьку Ленинградского или Ивана Сомова снять дерн с козырька, и все стало бы ясно. Или поставить в пещере крепь, подстраховаться.
Шугин сжал зубы. Песок, попавший на них, противно скрипнул, и Шугин внезапно успокоился, усмехнулся. Чего уж теперь!..
«Женька-то Кудрявцев, наверное, спасется, он лежит у самой стены, да и Сомов, наверное, тоже, — склон довольно крутой, какое-то время глыба будет скользить вправо, в сторону залива, под откос. Они спасутся, и это, пожалуй, справедливо, потому что и Женька и Иван — самые среди нас лучшие».
— Сколько там? — едва слышно пробормотал Петька Ленинградский.
— Минуты три четвертого, — ответил Юрий Шугин.
— Значит, семнадцать осталось, — выдохнул Петька.
— Да, — ответил Шугин.
— Как думаешь, выдержит, не сдвинется?
— Откуда же я знаю? Ты не сердись на меня, Петя. Давай помолчим лучше, — ответил Шугин.
Он чуть-чуть, едва уловимо толкнул Петьку плечом, и тот так же тихо ответил.
— Я не сержусь, — прошептал Ленинградский, И Шугин почувствовал, что тот улыбается. — Замолчим сейчас, погоди чуток, может, и надолго замолчим... Ты мне только вот что скажи: страшно тебе?
— Да, — ответил Шугин.
— И мне тоже, — сказал Петька. — И еще стыдно.
— Отчего?
— Да так... По-другому как-то надо было жить.
— Это уж точно, — Шугин тоже усмехнулся.
— Точно, — подтвердил Иван Сомов.
— Ишь ты! Философы! — прошелестел из своего ближнего далека Женька Кудрявцев.