Взрыв — страница 61 из 85

А Илья Ефимович торопливо, будто боялся, что его перебьют, что не успеет, рассказывал. Перво-наперво он заявил:

— Я здесь, товарищи, царь, бог и воинский начальник. И милиционер я, и губернатор, и судья, и исполнительная власть.

Сказал он это смущенно, но что-то такое странное мелькнуло в его глазах, чего Шугин до конца не понял. Он подумал о другом: доктор не так прост, как кажется, и подчиненные его наверняка слушаются, и больные тоже. А теперь придется им, Шугину с бригадой, тоже считаться с этим человеком.

Илья Ефимович говорил, что он фтизиатр и в строительном деле ничего не понимает, а во взрывном тем более (жест ручкой — мол, чур меня, чур, страсти какие!), но надеется, что такие приличные молодые люди сделают все на совесть. Что действующий санаторий очень маленький — всего на пятьдесят коек, а место божественное, здесь бы всесоюзную здравницу устроить. Что дело строителей — очень важное, благородное дело, только с врачебным и сравнится, пожалуй (сразу поважнел, серьезно покачал головой — снизошел). Что остров — самый большой в заливе, громадный, можно сказать, островище — четыре на два километра, а воздух здесь — ах! И лес, и грибы, а уж рыбалка! (Тут слов у доктора не хватило, он закатил глаза и стал делать руками такие движения, будто гладил огромный шар.) Что... — и так далее.

По деревянной крутой лестнице поднялись на высокий гранитный берег. Направо вела довольно широкая дорога — просека. Слева стояли два каменных дома — магазин и насосная станция. Еще дальше виднелись несколько одинаковых домиков, стоящих меж высоких сосен.

— До санатория отсюда чуть больше километра. Видите, направо дорога? Она — в санаторий, — говорил Илья Ефимович. — А здесь, — он показал на ближайшие дома, — обитают островитяне, аборигены так сказать, местные жители. Круглый год здесь проживают только восемь семейств. Санаторий сезонный. Функционирует семь месяцев в году — с апреля по октябрь включительно. Новый будет открыт круглый год. Он будет там, в лесу. — Главврач махнул рукой влево. — Тут три дома стоят заколоченные, хозяева уехали на материк. Можете поселиться в любом, какой вам приглянется.

По узкой тропинке подошли к крошечному поселку. Во дворах было пустынно, только в одном неподвижно сидел на качелях хмурый мальчишка лет пяти, таращился на незнакомых людей, да в другом бегала на привязи вокруг дерева как угорелая коза.

— Все на работе. В санатории. Я — главный работодатель, — гордо объявил Илья Ефимович и усмехнулся. — Они апреля ждут каждый год, как дети подарка. Живут здесь, словно Робинзоны. Месяца по два совсем от людей отрезаны. Тут течения коварные: как оттепель грянет — во льду промоины, будто ловушки, волчьи ямы. Ходу нет! Вот так и живут. В морозы по льду в Верховск бегают на лыжах, на финских санях. Летом на лодках, катер имеется быстроходный. А в гнилую зиму только радио и связывает с людьми, да теперь вот телевизоры появились, повеселее стало. Но все едино тоска, сами понимаете. Не мудрено, что одни старики остались. Запасаются на всю зиму — рыбу коптят, солят, грибы опять же.

— А тут и коптильни есть? — встрепенулся Фома Костюк.

— В каждом хозяйстве, — ответил доктор. — А что, интересуетесь?

— Он у нас добытчик. Затем и приехал — на дармовщинку поживиться, — привычно брякнул Петька Ленинградский.

Лицо Фомы пошло бурыми пятнами, он уже набрал воздуху в грудь, чтоб отделать как следует языкастого Петьку, но не успел — доктор метнул на него быстрый взгляд, мгновенно оценил обстановку и затараторил дальше:

— Тут и магазин есть. В магазине тоже запасаются. Осенью. Магазин одновременно с санаторием закрывается. Сколько раз этим старикам предлагали в Верховск переехать, квартиры давали — и, представляете, ни в какую! Не хотят, привыкли тут, родина. Карелы они. Добрые люди. Ну а мне удобно: за санаторием догляд, хоть здесь и некому шкодить — пограничная зона.

Пока главврач сыпал своей скороговоркой, гнев Фомы поутих. Он только показал Петьке незаметно кулак, потом сунулся в пузатый свой мешок, порылся там, вынул молоток и клещи. С сухим визгом полезли из бревен гвозди, и доски, символически закрывавшие дверь, упали наземь.

Бригада вошла в дом.

* * *

— Юрк, а Юрк!

— Что, Петя?

— А ты в горах когда-нибудь был?

— Был. В Домбае.

— Давно?

— Студентом еще. Мы туда на зимние каникулы ездили.

— Здорово там?

— Спрашиваешь! Такая красотища — дух захватывает!

— А как там было? Расскажи.

— Чего уж рассказывать!.. Красотища красотищей, только из меня горнолыжник — как из тебя гомеопат. Там все носятся как сумасшедшие — влево, вправо, влево, вправо, только пыль снежная из-под лыж, а я стою дурак дураком на вершине и вдаль смотрю — притворяюсь, будто задумался.

— А почему?

— Ха, почему! Один раз попробовал съехать с самой малой горки, для новичков... Что ты!.. С середины вниз грохотал, кувыркался через голову, три дня шею повернуть не мог.

— А потом?

— Потом решил — дудки! Лыжи-то на мне самые мастерские — австралийские, свитер тоже — приятель одолжил. Так я заберусь на вершину самую страшенную и гордо вдаль гляжу, делаю вид, что вот-вот съеду. Девчонки на меня с уважением поглядывают — те, что без лыж, которые просто так гуляют, — а я стою с суровым лицом.

— А как же потом?

— А потом дождусь — все на обед уйдут, лыжи отцеплю, на плечо — и в столовую.

— Ишь гусь! — Петька коротко хохотнул. Но смех его был настолько неестествен и нервен, что походил на всхлип. И Шугин подумал, что если с Ленинградским приключится сейчас истерика, то всем им, погребенным здесь заживо, совсем уж будет труба. И он торопливо стал рассказывать дальше:

— Там таких, как я, вовсе не умеющих кататься, не было, один только. Такой нахальный тип. То ли местный, то ли приезжий... У него была лошадь — роскошный такой гнедой рысак и легонькие сани. Жутко красивый мужчина — смуглый, с усиками, в санях ковровая полость и две красавицы блондинки — таких только в кино увидишь. Колени у них полостью укрыты, и курят они сигареты «Филип Моррис», томно курят, отставляют мизинчики. Вот остановится этот выезд, нахальный тип выйдет, подстелет ковер, на него красавицы прилягут, а он сам нацепит какие-то умопомрачительные лыжи, подпрыгнет пару раз, вниз поглядит, головой покачает — нет, мол, низковато еще — и снимает лыжи. Садятся в сани — и дальше. И так этот цирк проделывается через каждые пятьдесят — сто метров.

Почему-то никто не засмеялся. Темнота давила, хотелось кончать — бессмысленно, долго, до изнеможения.

— Эй! Вы что, уснули там?! — крикнул Шугин, и вновь голос утек, и он окончательно понял, что здесь лучше всего разговаривать шепотом — не так страшно.

— Нет. Мы слушаем. Очень интересно. Смешно. — Голос Ивана Сомова был вял.

— Слушаем... — как эхо прошептал Женька.

— Не в тех ты горах был, — вдруг зло сказал Петька.

— Как это не в тех? — удивился Шугин.

— А так. Какие-то идиоты на рысаках, красотки, фигли-мигли. Тоже мне горы!

— А ты бы попробовал...

— Не перебивай! — отрезал Петька. — Я всю жизнь, ребята, знаете, о каких горах мечтал? Чтобы снег — чистый-чистый. И черные скалы. И ветер свистит. А мы веревкой одной связаны — другие ребята, и еще... еще девушка. А потом чтоб на вершине — все вместе, обнявшись, — бородатые, обгорелые, в темных очках, хохочем себе, а у девушки ветер волосы треплет. Ну, знаете, как в этой... ну, в кинохронике, все видели.

— И чего ж ты? — спросил Иван.

— Что «чего ж»?

— Чего ж не полез?

— Так я ж и говорю — не так жил, как надо. Эх, да чего там! Сколько?

— Восемь четвертого, — сказал Шугин.

— А, бодай его, тянется как резиновое.

До взрыва оставалось двенадцать минут.

Глава втораяПЕТЬКА ЛЕНИНГРАДСКИЙ

Петька Ленинградский был круглый сирота. Роскошную фамилию свою он получил в Доме малютки, куда попал из блокадного Ленинграда.

Полтора десятка маленьких человечков... Жизнь в них едва-едва теплилась. У них и плакать-то не было сил.

Их перевезли через Ладогу на Большую землю одними из первых, доставили этот невесомый груз в ближайший Дом малютки. Перед купанием, извлеченные из бесконечного вороха тряпья, они лежали неподвижные, безмолвные. У некоторых на тоненьких, как карандаши, руках были привязаны бирки с именем и фамилией.

У Петьки бирки не было.

Что это означало, понимал всякий.

И вдруг в напряженной, неестественной тишине раздался плач.

Это плакал Петька.

Не выдержала, бросилась к нему одна из нянек, подхватила на руки и, обливаясь слезами, проговорила:

— Запел! Запел, родненький! Запел, петушок ты мой ленинградский! Значит, выкарабкаешься, значит, живой будешь!

Так и стал он Петькой Ленинградским.

Историю его имени знали все. Петька любил ее рассказывать.

Петька был человек отчаянный и веселый (по крайней мере хотел таким казаться). Он говорил:

— Я как могила Неизвестного солдата. Во мне любая, понимаешь, фамилия может быть сокрыта, любой род. Я, бодай, всехний родственник. Может, твой, а может, твой. Может, я князь или там граф Шереметев какой. Могу считать, имею право. Я — Ленинградский, человек общественный. Во мне тайна имеется, поняли, гаврики?

Детство свое провел он в детдомах, ни в одном подолгу не задерживаясь по причине беспокойного характера; анархических замашек и непочтительности ко всяческому начальству. Петька был вернейшим товарищем, что, по мнению воспитателей, усугубляло его недостатки и вину — увеличивалось пагубное влияние на окружающих. Всякий раз он оказывался той самой ложкой дегтя в бочке если не меда, то чего-то вполне добропорядочного. И по этой причине от него старались избавиться как можно скорее.

Таким образом, за недолгие свои отроческие годы успел он побывать воспитанником чуть ли не всех детских домов Союза, приобрести невероятное для одного человека количество друзей-сверстников и столь же удивительное число врагов среди воспитателей. Гордился таким фактом своей биографии Петька чрезвычайно.