Взрыв — страница 67 из 85

— Трех недомерков сгубил — и радуется. Постыдился бы, пра слово!

Сплюнул сквозь зубы и ушел.

А Петька, вместо того чтоб обидеться, завопил еще пуще, стал вниз головой и задрыгал ногами, потому что только сейчас понял, в какое райское место он попал.

Потом Костюк вытащил на донку двух страшноватых, извивающихся, как змеи, угрей и леща — розового, будто поросенок, с небольшое блюдо величиной. Костюк не вопил, как Петька, он смешно всплескивал руками и бормотал:

— Ну, братики! Ну, поживем! Ну, братики!

Пятна возбуждения горели на его лице.

А Женька и Сомов целыми днями бродили по лесу, объедались душистой, первозданной земляникой. Они являлись домой к вечеру и таинственно молчали. В ответ на расспросы только улыбались счастливыми улыбками да переглядывались с таким видом, будто только они знают какую-то важную тайну. Их клонило в сон. Они хмелели от этого землянично-хвойного густого воздуха, от солнца, от воды, от неба.

Иван впервые видел настоящий лес. В Крыму такого леса нет. Виноградники есть, фруктовые сады есть, а лес — так себе, и тот только в горах. А свободного, нетронутого, таинственного и свежего — нету. Но, видно, где-то в прапрапамяти Ивана, в генах его жила, дремала до поры любовь к этим вот деревьям, травам, немудреным цветам — любовь и понимание.

Он поразительно быстро запоминал все эти верески, гонобобели, пастушьи дудки, иван-да-марьи, будто просто вспоминал позабытое.

И Женьке нравилось просвещать его. В лесу Женька снова становился мальчишкой — краски были ярки и чисты, звуки звонки, а запахи бесконечно разнообразны. Он видел восторг Ивана, нежность его к зеленому этому миру, светлому и тихому, и любил его, Ивана. Он всех сейчас любил.

А Иван просто не думал о таких вещах, просто было ему очень хорошо, он будто излечивался от тяжкой, затяжной болезни, которой была его жизнь в последнее время, жизнь с Томой.

Но, конечно, больше всех радовался Фома Костюк. И понимал это, пожалуй, один только Шугин. Остальные слишком были заняты неожиданно обретенным щедрым миром и собой в этом мире. А Шугин внимательно наблюдал за товарищами.

У него было давнишнее, с детства еще, увлечение такой игрой: он пытался поставить себя на место другого человека и угадать, что тот чувствует, о чем думает. Удавалось это, разумеется, далеко не всегда, но все-таки он делал заметные успехи. В техникуме частенько поражал, а то и пугал ребят и девчонок своей «сверхъестественной» проницательностью. Он с важным видом утверждал, что иногда отчетливо улавливает телепатические сигналы собеседника — телепатемы. «Правда, — говорил он, — бывает это не часто и очень утомляет меня, но факт есть факт: я иногда читаю чужие мысли. Мне и самому порой неприятно это и страшновато, но ничего не могу поделать — таким уж я уродился».

Многие верили, горячо убеждали Юрку сходить к ученым, рассказать про свои необыкновенные способности. Он озабоченно кивал. Да-да, говорил, надо бы пойти, да все недосуг, и неудобно как-то, неловко — ишь, скажут, выскочил, ясновидец какой лженаучный!

В душе Шугин веселился — ему нравилось водить за нос простаков, казаться таинственным и загадочным человеком. Но потом он стал замечать, что девчонки сторонятся его, да и многие ребята тоже — кому охота, чтоб твои мысли читали! И Шугин понял — пора такие шутки кончать, люди не любят, когда посторонние лезут им непрошено в душу. Это был ему урок.

И теперь, вспомнив старую игру, наблюдая за товарищами, он держал свои выводы при себе.

Все-таки это была отличная игра. Она позволяла взглянуть на мир другими глазами, с другой, непривычной точки зрения. И порой помогала замечать интересные вещи.

Чем озабочен Сомов, Шугин понял еще после того тяжелого разговора в прорабке. Ясно было, что семейная жизнь Ивана не удалась. Он видел его жену и поразился странному несоответствию этих людей.

Кудрявцев пребывал в восторженном состоянии и душевном покое. Шугину завидно было глядеть на него — ходит человек как лунатик, гладит желтые стволы сосен, нюхает землянику и улыбается, счастливый. И ничего ему не надо, только бы длилась подольше эта жизнь.

А вот что происходило с Ленинградским, Шугин понимал плохо. Томился он чем-то, но чем? Ходил, будто искал что-то. А что?

Как ни странно, сложнее всего было понять Фому Костюка. Странно потому, что на первый взгляд он казался самым понятным из всех. «Добытчик», — с ухмылкой говорил о нем Ленинградский. И постороннему человеку могло показаться, что так оно и есть. Но Шугин-то не был посторонним и знал, что Петька не прав, да и не верил он, будто тот всерьез думает так о Костюке.

Фома Костюк, человек с лицом желтым, как у японца, от долголетней работы с аммонитом... Он развил бешеную деятельность в эти три дня.

Первым делом тщательно и любовно переложил старую, полуразвалившуюся коптильню. Выстрогал новенькие вешала, вместо гвоздей приладил на них аккуратные ряды березовых колышков. Рыба рядками насаживалась головами на эти колышки, и ржавчина не трогала ее.

Шугин не переставал удивляться разнообразию знаний и умений Фомы. От него он узнал, что для копчения рыбы или мяса самые лучшие дрова — ольховые, а для солки бочка должна быть из липовых клепок, а рябина незаменима для рукояток молотков или кувалд — при любом ударе не отобьешь ладони, рябиновая рукоятка спружинит. И еще, и еще — бесконечное количество неведомых прежде Шугину чисто практических вещей.

А чего только не умел Фома! Нашел где-то рассохшуюся старую бочку, обтесал каждую клепку стамеской, укоротил, набил новые обручи, и получился бочонок — загляденье! Приготовил особого состава рассол — тузлук (оказалось, чтоб засол был хороший, надо проверить тузлук очищенной картофелиной — если плавает у самой поверхности, значит, все в порядке), засолил пойманных Петькой судачков, и уже через два дня бригада лакомилась удивительно нежной и вкусной рыбой. А от копченых угрей за уши было не оттянуть. Шугин понимал, что Фома делает все это, трудится как муравей просто потому, что не умеет сидеть сложа руки, не может — и все тут, тоскует от безделья.

Понимали это и остальные. И Петька тоже. Видели — не для себя человек старается, для всех.

Но Ленинградский не мог отказать себе в удовольствии подразнить Фому — добродушного человека. Тот только отмахивался, как от назойливой мухи, ворчал что-то себе под нос и продолжал свои хозяйственные хлопоты.

* * *

Фома Костюк сидел в тени здоровенного обросшего зеленовато-рыжим курчавым лишайником валуна и глядел на залив. Вода в шхерах была чуть взряблена пологими шелковыми складочками от недавно прошедшей рыбацкой лодчонки. Там и сям разбросана была островная мелочь. Небо выцвело от зноя.

Медово пахло разогретым вереском, чуть тянуло дымком из поселка карелов — там коптили рыбу.

Рядом с Фомой смолил неизменную свою самокрутку дед Милашин и тоже молчал. Они вообще могли молчать вдвоем часами, и было им не скучно это занятие.

Поскрипывали противными своими голосами чайки внизу, у воды, шебуршилась какая-то птаха в кроне сосны, над головой.

Фома сидел, прислонясь спиной к теплому, шершавому валуну, и было ему хорошо. И спокойно. У ног стояла электрическая взрывная машинка. Дед Милашин затянулся и надсадно закашлялся.

— Бросил бы ты это дело, Тимофей Михалыч, — посоветовал Фома. — Вот углядит доктор, опять будет тебе выволочка. Хоть бы легкое что купил, «Казбеку», что ли, а то этот горлодер. Тьфу! Ведь ясный дух на сто метров вокруг убил. И себя травишь.

— Ты вот что мне скажи, Фома, — отозвался дед Милашин своим неправдоподобным басом, совершенно не обращая внимания на воркотню Костюка, — отчего это ребят совсем не слышно стало? Может, поглядеть сходить?

— Я те погляжу! В зону взрывных работ?! А до взрыва, — Фома вытащил плоские, с металлической решеткой над циферблатом часы, — ровнехонько девять минут. Я те погляжу! И так нарушаю, что допустил тебя. Не положено, потому как инструкция гласит...

— Ну, запричитал пономарь: не положено, не положено! Я тебя про ребят спрашиваю — то галдели, а то нету.

— Если я пономарь, — усмехнулся Фома, — то ты беспременно протодьякон. А ребята — что ж, они дело знают, и время взрыва им известно. Забрались небось в ту пещеру и ждут. А то и купаются — ишь жарынь-то жарит, чисто Средняя Азия. Но вообще-то не должны купаться. Юрик столько с этими зарядами возился, он видеть захочет. Не каждый день в таком монолите направленный взрыв сделаешь. Да и что ты в этом деле петришь, Михалыч, тебе б только свои железки перебирать, моторы-шмоторы, а тут тонкость нужна, расчет, — поддразнил Фома.

— У-у, дурень! Голова уж сивая, а все, как Петька Ленинградский, бормотуху бормочешь. Я те дело говорю — неспокойно мне что-то, сердце не на месте.

— Ништо. Зарядку сделай. — Фома был в настроении благодушно-насмешливом.

Уж больно день был хорош, и остров хорош, и ребята в бригаде, и вообще жизнь совсем наладилась!

Хорошая стала жизнь у Фомы Костюка.

Глава шестаяФОМА КОСТЮК

Фома шестнадцать лет проработал под землей на медных рудниках в городе Джезказгане. И до сих пор бы работал, не начнись у него силикоз — шахтерская болезнь. А до шахты Фома был сапером. А до службы сапером, смешно сказать, был Фома музыкантом. С тринадцати до восемнадцати лет дул Фома в самую большую дудку оркестра — в трубу. И на геликоне тоже умел. Фома был воспитанником полкового оркестра. И только в сорок четвертом году, когда подошел призывной возраст, удалось Фоме из оркестра удрать.

Он рвался на фронт, как все мальчишки того времени, и стеснялся своей воинской эмблемы — лиры на погонах. Ему казалось стыдным разучивать днем на полковом плацу бодрые марши, а по вечерам играть в городском саду польки, падекатры, в то время как где-то грохотала война, опаляла, перемалывала людей (отец и старший брат Фомы погибли).

На пункте формирования Фома скрыл, что он музыкант, и попал в саперы. А ему хотелось в танкисты или, на худой конец, в артиллерию. «Опять не повезло, — злился он, — люди воюют, а я топором буду тюкать или землю копать!»